За коляской бежала плачущая женщина. Приглядевшись, мы узнали нашу учительницу. Длинное летнее платье било ее по ногам и мешало бежать. Расстояние между женщиной и коляской стремительно увеличивалось. Протянув в отчаянье руки, она как бы пыталась сократить это расстояние. Но никто не обращал на нее внимания, кони ускоряли свой бег.
— Маленький мой! — всхлипывала женщина.
И бесконечная мука этих слов передалась и нам. Руки у меня ослабли, и два полешка упали на землю. Какая-то недетская боль пронзила меня: в коляске от матери увозили ребенка. Последние нити, связывавшие их, в этот вечер должны были оборваться.
Учительница на повороте перед корчмой замедлила бег. Я видела, как она судорожно двигала пальцами, словно пыталась поймать в воздухе что-то недосягаемое, и как рухнула на пыльную дорогу.
Ее подхватила тетка Ливориха, выбежавшая из ворот посмотреть, что происходит.
Я не знаю, что было дальше. Отец взял меня за плечи и подтолкнул в дом: нечего мне, мол, во все совать нос. Я хотела рассказать об этом маме, но не решалась: отец вошел следом за мной в кухню и поторопил с ужином.
После ужина он отправился ночевать к Мацухам.
Но в ту ночь им не удалось это сделать. Ливорова собака без устали лаяла, все норовила перескочить через забор, выла и колотила лапами по штакетинам. Ливора несколько раз выходил наружу, осматривал постройки: беспокойство собаки и его лишило сна. Он все время был настороже, а отец с Мацухом не хотели, чтобы именно он поймал их с поличным. Им пришлось повременить с задуманным.
Я не помню сколько времени прошло с того дня. Знаю только, что стояла уже осень. Кое-где еще свозили последний хлеб, и на картофельных полях горели костры. Задули холодные ветры, и люди кутались в теплые одежды. Мама обула нас в капцы и меня с братиком отправила в школу.
Капцы мне сшил дядя Данё Павков, а сукно для них дали дедушка с бабушкой с верхнего конца. Голенища их блестели, точно кожаные. Я поминутно разглядывала их под партой и показывала ребятам. Дядя Данё сказал мне, что если бы были подковки, он прибил бы их, чтобы позвякивали.
Сидим это мы с Теркой Порубяковой, разглядываем мои новые капцы под партой — я даже еще волосы со лба убрала, чтобы не лезли в глаза, — и вдруг слышу: удар линейкой по парте.
Передо мной стоит учительница: лицо у нее усталое, словно она не спала ночь, а глаза такие страдальческие, что меня охватывает бесконечная жалость. С тех пор как господа покинули замок в надежде, что в Пеште им будет спокойней, в деревне только и говорили об ее горе; ведь они увезли кусок ее жизни. Может, причину своих бед она видела в мыслях и поступках простых деревенских людей. Может, ей казалось, что страх перед ними выгнал из замков господ, а с ними и ее ребенка. Изнуренная, растерзанная, всеми мыслями устремленная к замку, она срывала свою злобу на всем, что попадалось ей на пути. И наверно, находила облегчение в этом.
Я увертываюсь от удара и поднимаю к вискам руки. Схватываю свою косичку, завязанную черной лентой. Другая болтается у меня по плечу. Радости от новых капцов как не бывало. И даже нет времени подумать, в чем же я провинилась.
Учительница кричит о какой-то доске. Я вспоминаю, что ночью сорвали со школьного здания доску с мадьярской надписью. Она кричит, что это дело рук моего отца и Йожо Мацуха, и ударяет меня линейкой по спине.
Когда я вернулась домой, все сразу поняли: что-то случилось. Отец спросил, а я откровенно рассказала обо всем, что произошло в школе.
— Она тебя била? — спрашивает отец сердито.
Мама из-за его спины делает знаки, чтобы я помалкивала.
— Нет, — отвечаю я.
— Ну ладно! — нахмурился он.
А когда отец ушел, мама обняла меня и долго прижимала к себе.
— Хорошо, что ты не сказала правду, ведь отец разорвал бы ее на части.
Я поверила в это и тотчас представила себе его: ведь какой же он сильный, если остановил Ондрушовых коней на Голице!
— А с другой стороны, сколько она для нас хорошего делала, отпускала вас из школы домой мне на подмогу. Разве я без вас бы управилась? — добавила мама, пытаясь хоть как-то оправдать учительницу.
Дней я не считала и даже не запомнила месяца. Знаю только, что стояла сухая осенняя пора и на откосах горели костры. Вокруг деревьев кружилась листва. Трава в саду, по другую сторону дороги, как раз под нашими окнами, была вытоптана детьми. Ливориха всегда кричала на нас, что мы уминаем ее, как сукно в ступах. Вороны слетались ближе к жилью и каркали на ветвях у ручьев.
В деревни все больше мужчин возвращались с фронта. Наш отец не вернулся на фронт, продлил побывку без разрешения властей и выжидал конца войны.
Однажды рано утром к нам пожаловал дедушка с нижнего конца. В бараньей шапке, в сапогах. Как обычно за ним притащился старый обессиленный пес. Когда дедушка присел на кушетку, пес устало расположился у ног. Было видно, что он доживает свой век.
Дедушка пришел с новостями:
— Вчера под вечер видел я дубравчан, они шагали куда-то вниз по деревне с винтовками. Только бы не натворили чего. — И тут же, как бы объясняя, добавил: — Штефан-то не возвращается, вот и спать не могу. Почти с полуночи бродил я по горнице. Почему же Штефан не возвращается, а дубравчане бойко расхаживают с винтовками?
Старому никто не поддакнул, никто не вступил с ним в разговор, маленькие еще лежали в постели. Бетка одевалась в уголке, а отец молился у окна боковой горницы, в которую медленно проникал рассвет.
В ногах у деда завозился старый пес, он от слабости уже не рычал, а только глухо посапывал.
Дедушка тоже заерзал и, как бы оскорбленный тем, что остался без ответа, крикнул сыну:
— Эй, парень, чего ты там вымаливаешь? Тут молишься, а в Галиции вы вроде