и все только в том, чтобы я нашел вас и дал вам пить. Я не могу радоваться один, я ищу вас, я зову вас, я тороплюсь, я боюсь: река жизни вечной сейчас уйдет к себе в море, и мы останемся опять одни, навсегда разлученные.
Я кричу! Но мой крик в золотой пустыне возвращается ко мне обратно, и я, как первобытный дикарь, древнейший человек, делаю из глины первый сосуд и заключаю в него для друга моего перебегающую жизненную силу.
И это все равно: там была вода и глина, теперь у меня дух мой и слово, и я из слова делаю форму.
Дым из трубы поднимается вверх, высокий, прямой и живой, а снег падает, и сколько бы ни падало снегу, дым все поднимается. Так вот и я себя в жизни чувствую, как дым.
Ничего тебе не сделать, ты пропадешь, если только не поставишь свою лодочку на волну великого движения, и твое личное «хочется» не определится в океане необходимости всего человека. Так ли я думаю?
Вокруг меня лес, и могучие стволы столетних деревьев, и цветы внизу, и папоротники, и мхи, и ручьи, и птицы сверху глядят на меня, и белка играет тяжелыми шишками. Все так понятно, все подтверждается и выговаривает: «Ты правильно мыслишь!»
Прихожу и становлюсь на работу среди людей и смотрю на их дело и на свое: все правильно.
Топи, топи, Михаил, все эти мысли в действии, держись простоты «Кладовой солнца», всем понятной. Пусть у тебя будет разговор со всем народом, с людьми, образованными и необразованными, старыми и малыми, русскими и нерусскими.
*
Точно, как вчера, погожий день вышел из тумана, а ночь была лунная.
Погода и благодарность — родные: одна родилась в природе, другая — в душе человека. И чувство гармонии в душе человека вышло из благодарности.
И вот в это чудесное утро благодарю за чудесные темнеющие стручки акации с ее маленькими птичками и нагруженные подарками для белок еловые вершины, и за всякую вещь, переданную человеку от человека: за стол, за табуретку, за пузырек с чернилами и бумагу, на которой пишу.
…И так во все это росистое утро радость прыгала во мне и не смущала печаль человеческая. Чего мне и вправду смущаться, если так рано, что все горюны еще спят. Когда же они проснутся и загорюют, обсохнет роса, и тогда я еще успею печаль их принять к сердцу.
Горюны всего мира, не упрекайте меня!
Охота на дупелей. Как хорошо в предрассветный час полуодетому прямо с постели открыть дверь, выйти во тьму, захватить пригоршню пушистого, только что вылетевшего из облаков снега, потереть им лицо, шею и вернуться в теплый дом: какой у снега в этот утренний час бывает аромат!
Да, если дома тепло, и можно быть сытым, и есть хорошая лампа, то зима куда интереснее лета.
*
Некоторые приписывают мой хороший вид питанию и воздуху! «Вы прекрасно выглядите, наверное, по своему обыкновению, в лесу живете. Как охота?»
Я всегда вежливо отвечаю, что лес и охота самые лучшие условия для здоровья… Мой лес! Моя охота! Если бы только побывали они в болотных комариных лесах, часами бы погуляли под песни слепней! И тоже — охота моя! Внешней обыкновенной охотой я скрываю, оправдываю в глазах всех мою внутреннюю охоту. Я охотник за своей собственной душой, которую нахожу, узнаю то в еловых молодых шишках, то в белке, то в папоротнике, на который через лесное окошко упал солнечный луч, то на поляне, сплошь покрытой цветами.
Можно ли за этим охотиться, можно ли кому-нибудь об этом прямо сказать?
Прямо никто не поймет, конечно, но когда имеешь цель: убить куропатку, тогда под предлогом куропатки можно описывать и охоту свою за той прекрасной душой человека, которая частью приходится и на меня.
И вид мой хороший («прекрасно выглядите») происходит не от воздуха болотных лесов и не от питания: оно самое обыкновенное. Я надеждой живу и радостью своих находок, и я имею возможность этим питаться, потому что более или менее хорошо подготовился на тот случай, если на вопрос мой кукушке о том, сколько мне жить, она, не докончив свое «ку-ку», ответит мне «кук» и улетит.
Чтобы лес стал как книга, нужно сначала не по верхушкам глядеть, а нагнуть голову и вникнуть в мелочи. Это не очень легко, потому что хочется смотреть на вершины. Много нужно в себе пережить, чтобы захотелось с любовью и радостью глядеть себе под ноги. Надо, чтобы стало тесно в себе и очень больно от этого, и почувствовать малость свою, и возненавидеть претензии вместе с птицами летать по вершинам.
Тогда в глубокой уничтожающей тоске опускаешь глаза и встречаешь маленькое чудо какое-нибудь: вот хотя бы этот папоротник с такими сложными листьями, такой нежной зеленью, и самое главное, что он, достигнув теперь уж значительной высоты, до сих пор не может совсем выправить то колечко своей верхушки, которым он пробивал себе путь из-под листвы. Я увидел его тогда и обрадовался, вспомнив при этом пушкинского богатыря-младенца, как он понатужился, выбил дно из бочки и освободился.
После долгого удивленного разглядывания внизу попала пушинка в глаз, захотелось вверх посмотреть, и вот тогда открылись вершины во всех своих подробностях, во всей своей красоте. Так нашелся выход из себя.
*
В лесу не в полночь бывает самое темное время, а перед самым светом.
— Как темно! — скажет кто-нибудь.
И другой ему отвечает, поднимая голову:
— Темно? Значит, скоро будет светать.
Иду вперед силой веры своей в лучшее, а путь расчищаю сомнением.
…Так сомнения, неудачи, несчастье, уродства — все это переносится лично, скрывается и отмирает. А утверждения, находки, удачи, победы, красота, рождение человека — это все сбегается, как ручьи, и образует силу жизнеутверждения.
Когда я открыл в себе способность писать, я так обрадовался этому, что потом долго был убежден, будто нашел для каждого несчастного одинокого человека радостный выход в люди, в свет. Это открытие и легло в основу жизнеутверждения, которому посвящены все мои сочинения.
МАТЕРИНСТВО ХУДОЖНИКА
Есть особое материнское чувство жизни, рождающее образы, как живые существа. В свете этого чувства каждая мысль превращается в образ, и как бы коряво ни писала рука, и как бы ни брызгало перо на плохой бумаге — образ родится и будет жить.
И есть мастерство, заменяющее материнское чувство, посредством которого можно писать, как только захочется. Но все это