Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что говорить! с крестьянами кончить — святое это дело!
Машенька опять зевнула и потянулась; било девять часов.
— Ну-с, а теперь пора тебе, Машенька, и покой дать! — сказал я, вставая и отыскивая шапку. Машенька как бы встревожилась.
— Братец! куда же? а ночевать? Я ведь надеялась, что и вечерок вместе приятно проведем! — молвила она, выражая глазками знакомую мне грусть ни об чем.
Но я уклонился и даже настоял, чтоб она не провожала меня в переднюю, что она и исполнила, слегка, разумеется, покобенившись. Одеваясь, я слышал, как она произнесла в зале:
— А Анисимушко сегодня Клинцы для меня приторговал!
Возвратившись в Чемезово, я сообщил Лукьянычу, что Промптов мне за землю четыре тысячи надавал. Он даже лопатками передернул, словно спина у него зачесалась от этого известия.
— Пронтов-то этот, — сказал он, — и с Марьей Петровной, прошлым летом, все по грибы в Филипцево да в Ковалиху ездили. Раз с пяток были.
— Ну?
— То-то. Чудно мне это тогда показалось. Чтой-то, думаю, наши грибы им полюбились! Своих роще́й девать некуда, а они всё к нам да к нам. А они вон что!
— Да, похоже на то, что присматривались.
— Так вот что, сударь. Сегодня перед вечером я к мужичкам на сходку ходил. Порешили: как-никак, а кончить надо. Стало быть, завтра чем свет опять сходку — и совсем уж с ними порешить. Сразу чтобы. А то у нас, через этого самого Пронтова, и конца-краю разговорам не будет.
Непочтительный Коронат*
Прошло лет шесть после того, как я в последний раз посетил родное Чемезово*, и я совершенно утерял из вида Машеньку. Два раза, впрочем, она сама напоминала мне о себе. В первый раз уведомила о своем вступлении во вторичный законный брак с Филофеем Павлычем Промптовым, тем самым, которому она, еще будучи вдовою после первого мужа, приготовляла фонтанели на руки и налепляла пластырь на фистулу под левою скулой. Во второй раз писала об отъезде в Петербург двоих старших сыновей: Феогноста и Короната, для поступления в казенные заведения, и просила меня принять их в свое «родственное расположение». «Поручаю тебе, мой родной, — писала она, — моих двоих молодцов, коих и прошу принять в свое родственное расположение; я же, с своей стороны, им лично внушала, чтобы они как добронравным поведением, так и прилежанием, всемерно старались оное заслужить. Как мать и христианка, я так рассудила, чтобы каждый из них тот путь избрал, который всего вернее к счастию ведет. И так как Феогностушка — мальчик характера откровенного, то я и заключила из сего, что он ближе всего найдет свое счастие в кавалерии; Коронатушку же, как мальчика скрытного и осмотрительного, заблагорассудила пустить по юридистической части. Что же касается до Смарагдушки, то пускай он, по молодости лет, еще дома понежится, а впоследствии, ежели богу будет угодно, думаю пустить его по морской части, ибо он и теперь мастерски плавает и, сверх того, имеет большую наклонность к открытиям: на днях в таком месте белый гриб нашел, в каком никто ничего путного не находил» и т. п.
И действительно, вслед за вторым письмом явились ко мне Феогност и Коронат, шаркнули ножкой, поцеловали в плечико и в один голос просили принять их в свое родственное расположение, обещаясь, с своей стороны, добронравием и успехами в науках вполне оное заслужить. При этом я узнал от них, что они, по приезде в Петербург, поселились у какого-то отставного начальника отделения департамента податей и сборов, с которым еще покойный отец их, Савва Силыч Порфирьев, состоял в связях по откупным делам, и что этот же начальник отделения обязался брать их из «заведений» по праздникам к себе.
Однако ж племянники не баловали меня визитами. Феогностушка еще заходил по временам; придет, брякнет саблею, скажет: «а меня, дяденька, вчера чуть в карцер не посадили» — и убежит. Но Коронат приходил не больше двух-трех раз в год, да и то с таким видом, как будто его задолго перед тем угнетала мысль: «И создал же господь бог родственников, которых нужно посещать!» Вообще это был молодой человек несообщительный и угрюмый; чем старше он становился, тем неуклюжее и неотесаннее делалась вся его фигура. Придет, бывало, сядет как-то особняком, закурит папиросу и молчит. Смотрит всегда исподлобья, иногда вдруг замурлычет или засмеется, словно хочет сказать что-то очень колкое, но ничего не выходит. К удивлению, я и с своей стороны чувствовал себя не совсем ловко в его присутствии. И угрюмое молчание, и отрывистые ответы, которые он давал на мои вопросы, — все явно показывало, что он тяготится присутствием в моем доме и что, будь он свободен, порог моей квартиры никогда не увидел бы ноги его. Сначала я думал, что он или неумен, или запуган, но впоследствии, по многим признакам, убедился, что отчужденность его обдуманная, сознательная. Очевидно, в голове этого юноши происходила какая-то своеобразная работа, но он считал ее настолько принадлежащею исключительно ему, что не имел ни малейшей охоты посвящать всякого встречного в ее тайны. А на меня он, по-видимому, именно смотрел как на «встречного», то есть как на человека, перед которым не стоит метать бисера, и если не говорил прямо, что насилует себя, поддерживая какие-то ненужные и для него непонятные родственные связи, то, во всяком случае, действовал так, что я не мог не понимать этого.
И вот в одно из воскресений (это было уже лет пять спустя после того, как он определился в заведение по «юридистической» части*) Коронат пришел ко мне. На этот раз он явился еще загадочнее, нежели когда-либо. По обыкновению, отыскал дальний угол, сел и закурил папироску, но уже по тому, как дрожала его рука, зажигая спичку, я заключил, что он чем-то сильно взволнован. Некоторое время он молчал; но плечи его беспрестанно вздрагивали, и он то обращал ко мне свое лицо, как будто и решался и не решался что-то высказать, то опять начинал смотреть прямо, испытуя пространство. Наконец он вдруг выпалил:
— А я, дядя, в Медицинскую академию хочу!
— А школу как? побоку? — спросил я, несколько испуганный этим внезапным решением.
— Стало быть — побоку.
— Христос с тобой! что же за причина?
— Это было бы долго рассказывать, да притом и неинтересно для вас. Словом сказать — я решился.
Я был совсем озадачен. Меня всегда пугала та стремительность, с которою нынешние молодые люди принимают самые радикальные решения и приводят их в исполнение. Придет молодой человек (родственники у меня между ними есть*), скажет: «Прощайте! я завтра за границу удираю… совсем!» Думаешь, что он шутку шутит, ан, смотришь, и действительно завтра его след простыл! Или скажет: «Прощайте! я на днях туда нырну, откуда одна дорога: в то место, где Макар телят не гонял!» Опять думаешь, что он пошутил, — не тут-то было! сказал, что нырну, и нырнул; а через несколько месяцев, слышу, вынырнул, и именно в том месте, где Макар телят не гонял. Словом, исполнил в точности: стремительно, быстро, без колебаний. Я сначала полагал, что это у них так делается: ни с того ни с сего, взял да и удрал или нырнул; но потом убедился, что в них это мало-помалу накапливается. Мы, старцы сороковых годов, видим, как они молчат (при нас они действительно молчат, словно им и говорить с нами не о чем), и посмеиваемся: вот, мол, шалопаи! чай, женский вопрос, с точки зрения Фонарного переулка, разрешают*! А они совсем не о том: у них просто в это время накапливается. Накопится, назреет, и вдруг бац! — удеру, нырну, исчезну… И как скажет, так и сделает.
И все-таки повторяю: как ни обыденна в нынешнее время эта внезапность решений, она всегда меня пугает. И странно, и жутко. Он, молодой-то человек, давно уж порешил, что ему там лучше — благороднее! — а нам, старцам, все думается: «Ах! да ведь он там погибнет!» И в нас вдруг просыпается при этом вся сумма того теплого, почти страстного соболезнования к гибнущему, которым вообще отличается сердобольная и не позабывшая принципов гуманности половина поколения сороковых годов. Сколько раз я, на свою долю, принимался и уговаривать, и отклонять — и все напрасно.
— Послушайте, молодой человек! — говорил я, — что вам за охота гибнуть?
— Это было бы слишком долго объяснять, да для вас ведь оно и неинтересно.
— Но отчего же! Если б с вами говорил человек равнодушный или зложелательный, перед которым вам было бы опасно душу открыть…
— Извольте-с. Если вы уж так хотите, то души своей хотя я перед вами и не открою, а на вопрос отвечу другим вопросом: если б вам, с одной стороны, предложили жить в сытости и довольстве, но с условием, чтоб вы не выходили из дома терпимости, а с другой стороны, предложили бы жить в нужде и не иметь постоянного ночлега, но все-таки оставаться на воле, — что бы вы выбрали?
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Деревенская тишь - Михаил Салтыков-Щедрин - Классическая проза
- Собрание сочинений в 12 томах. Том 10 - Марк Твен - Классическая проза
- Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 2. - Иван Гончаров - Классическая проза
- Доводы рассудка - Джейн Остен - Классическая проза