нас думал-то? Да он с десяти годов никого ни в грош не ставил. Что, забыли, как он у вас все полтинники серебряные уворовал! А ему тогда всего-то одиннадцать было!
- Да провались они пропадом, энти полтинники! — пуще сердилась бабка. — Столько годов сына родного не видала, а полтинники вспоминает, тьфу, Любка, типун тебе на язык с лошадиную голову!
- Да, мама, за вами не заржавеет! — махнув рукой, смеялась Любка. — Хорошо, что только типун на язык пожелали, а не похлеще чего-нибудь!
- Могу и похлеще! Я тебе сурьезно говорю, Любка, Борька наш со дня на день заявится. У меня предчувствие…
- Знаем мы ваши предчувствия, мама!
- И хорошо, что знаешь. Я те когда говорила, что Сталин помрет? На Рождество говорила — сон приметный приснился. Так все и вышло.
- Ой, мама, если бы не вы, он до сих пор жил бы! — смеялась Люба.
Они так могли общаться часами. Люба гладила рубашки Федора Иваныча и Робки, а бабка сидела на стуле у окна, опершись на клюку, наблюдала за ней маленькими, утонувшими во впадинах глазками, то и дело поправляла платок на голове.
- Люб, на дворе-то бабы баяли, что Гавроша этого будто его же девка милиции-то выдала, правда ай нет?
- Да я откуда знаю, мама? Больше старух во дворе никто ничего не знает, у них и спрашивайте. Бают, что правда — выдала она его с потрохами! Уж какая там кошка между ними пробежала, не знаю.
- Хороша-а, стервь... — вздохнула бабка. — Ноги из задницы вырвать не жалко…
- Окститесь, мама! — возмущалась Люба. — Он нашу Полину чуть под монастырь не подвел, кассу ограбил, забыла, как она тут белугой ревела? Всей квартирой ей деньги собирали, а вы — сте-е-ервь!
Но у бабки были свои понятия о чести и верности, и она убежденно повторила:
- Стервь, прости меня, господи. Какой бы мужик ни был, а он твой.
- А может, она его не любила?
- А не любила, чего ж тогда с им ходила? — резонно возражала бабка. — Стал быть, вдвойне стервь, прости господи.
- А может, любила, да разлюбила? — Люба спросила о том, о чем сама думала все это время, мучилась и не могла найти ответа. — Вот разлюбила — и все тут, что ей тогда, вешаться?
- Вешаться не надобно — Бог накажет, — вздыхала бабка и согнутым пальцем утирала слезящиеся глаза. — Но и доносить на любимого мужика, хоть ты его и разлюбила, какое право имеешь?
- С вами спорить, мама, лучше пуд соли съесть! — Люба водила утюгом по рубашке, то и дело проверяя его, остыл или нет.
- У нас как раскулачивать-то в деревне принялись, — начала рассказывать бабка, — то раскулаченных ссылали. Обоз цельный соберут и угоняют невесть куцы.
Семейных гнали, ну а холостых уж тех в первую очередь.
Был такой Андрюшка Курдюмов — ох, бедовый парень был, да красивый, статный, кудрявый, глаза такие черно-синие, что ни одна девка устоять не могла.
- И вы, мама? — игриво спрашивала Люба и смеялась.
- А что ж, хужей других девок, что ль, была? И меня с энтим Андрюшкой бес попутал, н-да-а... сладкий малый был, любовный... — Старуха замолчала, остекленевшим взглядом уставясь в одну точку, и вся напряглась, а плечи распрямились — словно мелькнуло в памяти видение этого кудрявого, сладкого, любовного Андрюшки.
- Что замолчали, мама? Рассказывайте... — окликнула ее Люба.
- Ах да... ишь ты, вот прям, как живое, лицо его увидала... — улыбнулась бабка. — А у Андрюшки энтого, у его папаши, мельница своя была, ну так его чуть не первого под раскулачку подвели. Угнали со всем семейством, ну и Андрюшку само собой. Уж как радовались те мужики, которые остались, — многим Андрюшка насолить успел, с женами многими баловался, с невестами…
- Он что, бык племенной был? — усмехаясь, спросила Люба.
- Бык — не бык, а до любви уж больно охоч был... — покачала головой бабка. — Девки-то сами к нему льнули... и я, дура, сама на него клюнула, только он меня глазом поманил, как собачонка побегла... А ведь уже с вашим дедом женихалась, н-да-а…
- Далыпе-то что, мама? Или спите уже?
- Не сплю, не сплю... Ну вот и угнали их. А недели через две Андрюшка обратно прибег. С этапа, значит, умыкнулся. На деревню прибег и прямиком — к Таньке Черновой в дом. Это его последняя любовь была, ладная такая вдовушка, годов тридцати ей не было. Мужа рано лишилась, от простуды помер. Вот они с Андрюшкой-то любовь и крутили. Он к ней и прибег — схорони, дескать. Она его на ночку схоронила, уж не знаю, как там они миловались-тешились, а утречком она к председателю сельсовета Ваньке Черногулу пошла и донесла. Тот еще зверюга был! Схватили Андрюшку, повязали... так они его в сельсовете, болезного, били, так над им измывались. А после с двумя милиционерами — те из району специально за Андрюшкой прибыли — угнали опять.
Видать, в тюрьму... Так вот, хошь верь, а хошь нет, Таньку эту вся деревня люто ненавидеть стала, особливо мужики... Они потом и забили ее до смерти, и в овраге бросили, стервь поганую…
- За что ж они ее? — с некоторым страхом спросила Люба.
- За то, что на Андрюшку донесла, — ответила бабка.
- Звери... — коротко резюмировала Люба.
- Нет, милая моя, не звери, — возразила бабка. — А поступили по справедливости…
- Они что, мужики эти, против советской власти были?
- Да уж не знаю, милая моя, — вздохнула бабка. — Против чего они были... Только Таньку энту забили до смерти…
Люба ушла на кухню ставить на конфорку утюг, а бабка осталась одна в тишине. Хитрая бабка! Она знала, зачем рассказала Любе эту страшноватую историю.
Она тоже слышала во дворе от старушек-кумушек про Любу и Степана Егорыча и все время думала над этим, над ее бесстыжей изменой. Она была невысокого мнения о Федоре Иваныче, но уж коли ты выбрала его, то храни верность, милая моя, и честь свою не роняй.
Не дите малое была, когда второго мужика себе выбирала. А ты что же? Второй надоел, так третьего завела? А что Робка с Борькой скажут, если узнают? Как ты, вертихвостка, детям