они очистить душу от скверны и вымолить отпущение грехов. Даже ломбардские и флорентийские банкиры щелкали на исповеди от страха зубами и проявляли неведомую им доселе щедрость. А любовницы кардиналов… да-да, племянничек, не у всех, конечно, но кое у кого есть… Так вот, эти прекрасные дамы являлись, дабы возложить свои драгоценности к ногам Пресвятой Девы Марии! При этом они держали у очаровательных своих носиков платочки, пропитанные ароматическими эссенциями, а придя домой, скидывали на пороге свои башмачки. Те, что обзывали Авиньон градом нечестивцев и даже новым Вавилоном, не видали его в годину чумы. Все тогда стали набожными, поверьте мне!
Странное все-таки создание человек! Когда жизнь ему улыбается, когда пользуется он цветущим здоровьем, когда в делах все ему благоприятствует, когда супруга его плодовита и в его краю царит мир, разве не должен он именно тогда с утра до ночи возноситься душой к престолу Божьему, дабы возблагодарить его за дарованные им милости? Как бы не так – он и не вспоминает о своем Создателе, задирает нос и нарушает все заповеди Господни. Зато, едва обрушится на него горе, едва сразит его бедствие – он тут же кидается к Богу. И молит Его, и себя чернит, и обещает исправиться… Так что Господь Бог с полным основанием посылает на нас беды, раз это, по-видимому, единственный способ принудить человека вернуться в лоно церкви…
Я не сам выбрал себе поле деятельности. Вы, должно быть, слышали, что моя матушка прочила меня в служители церкви, когда я был еще совсем ребенком. И если я не противился ее замыслам, то, думаю, лишь потому, что с младых ногтей питал благодарность к Господу Богу за все, что Он мне даровал, и прежде всего за самое жизнь. Помню себя еще совсем ребенком в нашем старом замке Рольфи в Перигоре, где и вы тоже родились, Аршамбо, но уже не живете там с тех пор, как ваш отец пятнадцать лет назад обосновался в Монтиньяке… Так вот, в этом огромном замке, построенном на древней римской арене, помню, я, еще совсем мальчиком, замирал от счастья, что живу в безбрежном мире, дышу, вижу небеса; помню, что особенно остро ощущал я это летними вечерами, когда долго-долго не меркнет дневной свет и меня укладывали в постельку еще засветло. В виноградных лозах, карабкавшихся по стене под окошком моей спальни, жужжали пчелы, и вечерняя тень, не торопясь, ложилась на огромные плиты нашего овального двора; еще не потемневшие небеса вспарывал полет птиц, и первая звездочка проклевывалась сквозь облака, которые еще долго розовели на закатном небосводе. Мне страстно хотелось благодарить за все это кого-то, и моя матушка объясняла мне, что все это дело рук Господа Бога, создателя вот этой красы, и благодарить я должен Его. И никогда с тех пор не покидало меня это чувство.
Даже сегодня, во время долгого нашего пути, я не раз в сердце своем возносил благодарность Творцу за то, что послал Он нам мягкую погоду; за то, что проезжаем мы по этим лесам, одетым в золото, по этим еще зеленеющим лугам; за то, что сопровождают меня верные служители; за то, что впряжены в мои носилки добрые выносливые лошадки. Мне приятно смотреть на лица людей, на спорые движения животных, на кроны деревьев, любоваться всем этим великим разнообразием – лучшим и непостижимо прекрасным творением Господа нашего.
Всем нашим ученым богословам, спорящим по теологическим вопросам в душных залах, упивающимся пустопорожними речами, наводящими смертную тоску, поносящим друг друга до горечи во рту словесами, выдуманными лишь для того, чтобы назвать иначе то, что давным-давно известно каждому, так вот – всем этим людям было бы весьма и весьма пользительно лечить мозги свои созерцанием природы. Для меня лично теология – это то, чему меня обучали, исходя из проповедей Отцов Церкви, и я отнюдь не собираюсь что-либо в этом менять…
А знаете ли вы, что я мог бы быть папой… Да-да, дорогой мой племянник. Кое-кто говорит мне это, говорят даже, что я смогу стать папой, если Иннокентий уйдет в лучший мир раньше меня. Да будет на то воля Божья. Я отнюдь не сетую на Господа за то, что Он сделал из меня то, что я есмь. И благодарю Его за то, что повел меня по пути, коим я иду ныне, и за то, что дал дожить мне до моих лет, а до них доживают не многие. Пятьдесят пять, племянничек, пятьдесят пять… Да еще и сохранил мне здоровье. Это ведь тоже благословение Господне. Люди, которые не видели меня лет десять, глазам своим не верят, до того я мало изменился внешне: на щеках прежний румянец, борода едва заседела.
Мысль о том, увенчает ли мою главу или не увенчает папская тиара, честно говоря, лишь тогда щекочет мое самолюбие – признаюсь вам, как доброму родственнику, – лишь тогда, когда я чувствую, что мог действовать бы лучше, чем тот, кто эту тиару носит. А ведь при Клименте VI это чувство было мне незнакомо. Климент отлично понимал, что папа должен быть монархом над монархами, главным наместником Господа на земле. Когда Жан Бирель или какой другой из проповедников скудости упрекал его за расточительство и слишком великодушные подачки просителям, он отвечал: «Никто не должен от владыки уходить недовольным». А потом, повернувшись ко мне, цедил сквозь зубы: «Мои предшественники не умели быть папами». И во время этой великой чумы, как я уже говорил, он и впрямь доказал нам, что он лучший из лучших. Положа руку на сердце, скажу прямо: не думаю, чтобы я мог сделать столько, сколько он, и я вновь и вновь благодарю Господа нашего, что не меня Он избрал, дабы вести страждущее христианство через подобное испытание.
При всех обстоятельствах жизни Климент сохранял величие и воочию показал всем нам, что был поистине святым отцом, отцом всех христиан и даже нехристиан, ибо, когда почти повсюду, но главным образом в прирейнских провинциях, в Майнце, в Вормсе, народ обрушился на евреев, обвиняя их в том, что они-де навлекли на нас бич Божий, папа осудил эти преследования. Больше того, он взял евреев под свое высокое покровительство: отлучал от церкви притесняющих их, дал изгнанным евреям приют и прибежище в своих владениях, и, скажем откровенно, именно благодаря этому папская казна через несколько лет изрядно пополнилась.
Но почему я так разболтался об этой самой чуме? Ах да! Потому что чума сыграла пагубную роль для французской короны и