и более часов. Прославленная Барнаульская степь, видимо, уже показала, на что способна! Я снова думаю о поездке через Ташкент и Среднюю Азию; но это новое, долгое, утомительное путешествие! Мне все-таки пора возвращаться, хотя, видит Бог, жаль! Ведь Лансдейл[443] еще говорил, что две эти дороги в один день вспоминать не годится, настолько Средняя Азия интереснее и красивее того, что я могу увидеть, едучи на Омск, Тюмень, Москву.
На вечере, устроенном профессором Залесским, я знакомлюсь с напыщенными профессорами здешнего университета, украшенными женами; те, по крайней мере, судя поверхностно, интереснее мужей и имеют лучшие манеры. Госпожа Флоринская, жена попечителя, как и госпожа Велики, жена профессора, и, видимо, будущего ректора, свободно говорит по-французски, и то тихим голосом, складывая губы изящно и соблазнительно в форму червового туза. Хозяйка дома Ядвига Залесская из Ивановских, варшавянка, окончила женскую гимназию и варшавскую консерваторию, говорит на языках и является выдающейся пианисткой, и при всем том очень милая, потому что не манерная, молоденькая и талантливая особа. Он, Залесский, разумный, ученый, должен быть превосходным химиком.
Наимилейшие люди, которых я здесь встречаю, это губернатор с супругой, господа Булюбаш[444]. Он, больной человек, прототип бюрократа, созданный делопроизводителем, спокойно и регулярно работающим в конторе. Человек порядочный, лучших побуждений, праведный, хотя и властный, может быть, чуть более формалист, верующий только в параграф и в то, что записано в документах. Он не может справиться с ворами чиновниками, которыми окружен. Бывший смотритель здешней пересыльной тюрьмы в настоящее время под следствием обвиняется в том, что с какой-то еврейки за содействие ее побегу взял около 400 рублей.
Я смог предостаточно убедиться в таком положении вещей, посетив именно здешние тюрьмы: пересыльную и центральную. Тот факт только отмечаю, что арестанты нам жаловались на червей в крупах, что, мол, полицмейстер убедился лично и доложил губернатору, что эти черви существуют. Однако господин советник от тюрем ничего об этом не знал и знать не хотел. Грязь, неопрятность, вонь, нехватка воздуха доходят здесь до вершины. Какая разница с Александровской тюрьмой! Или там, может быть, все было преднамеренно подготовлено? Женское отделение в Центральной тюрьме производит впечатление несколько лучше: нет такого безумного переполнения. Смотритель центральной, г-н В., ренегат[445], поляк, можно легко себе представить, какого рода человек. О смотрителе, находящемся сейчас под судом из пересыльной, мне рассказывают важные люди, что у него уже накоплено около 20 000 рублей серебром, дома и т. д., все украдено из средств на еду и содержание заключенных. В больнице пересыльной выделяется 40 копеек в день на больного. В здешних, особых томских условиях, где можно достать дешево и легко провизию всякого рода, смотритель вместе с советником забирали 30 коп., а на больного приходится всего 10 коп. При таких отношениях ничего ни процветать ни развиваться не может!
Я посещаю научные и воспитательные учреждения. Для детей, особенно сирот осужденных, было создано по инициативе предыдущего губернатора[446] пристанище так называемый Александровский приют. Дело действительно восхитительное, дети прекрасно выглядят, кажутся чистыми, довольными и здоровыми; доказательством тому, что в ужасное время, в первые холода, в больнице я вижу только одного ребенка. Этот приют поддерживается частными сборами томской общественности, и особенно купцов; он разделен на отделение мальчиков и девочек; здесь учат работам, столярному ремеслу, ведению кухни и хозяйства. Мариинский приют финансируется и поддерживается в основном стараниями бывшего золотопромышленника господина] Цыбульского[447] с капиталом 120 000 рублей серебром. Далее ночлежный дом, то есть убежище для бедных во время суровых морозов; за плату 5 коп[еек] они получают вечером и утром еду, а именно: чай, мясо, пироги. Содержание девиц в Мариинском приюте на меня производит нехорошее впечатление. В реальном училище я хожу по классам к великому удивлению и восхищению молодежи, которая, видимо, читала статью обо мне, написанную в здешнем органе: Сибирский вестник[448]. Пожарная служба, похоже, неплохо организована. К сожалению, всегда и везде немного беспорядка, а мусора и грязи неслыханно много.
Интересные подробности мне дает инженер, уроженец Пруссии, о канале, который соединяет бассейн Оби с Енисеем. Он очень жалуется на неумелость канцелярий, через которые должно пройти любое такое дело. Не так скоро этот канал сможет начать функционировать. Он приводит мне факт, что офицер Генерального штаба, делегированный для изучения полезности строящегося канала, даже не имел представления о том, что такое шлюз!
Самая достойная, самая уважаемая личность Томска, рядом с ксендзом Громадским, это доктор Оржешко[449], врач здешних тюрем. Этот Оржешко действительно человек редкой праведности, чистоты чувств и характера; о нем рассказывают сотни историй, доказывающих, что это личность, может быть, единственная в Сибири, обладающая абсолютной популярностью между широченными кругами, даже между бродягами, разбойниками-ворами. На него никто не нападет, его никто не схватит, потому что он благодетель, врач, который не только никогда и никому не откажет в советах, помощи своим присутствием, но утешает словом, как может, помогает собственным карманом. Катонская природа[450], согретая теплом католицизма. Детей куча, жена весьма милая и честная женщина.
3
Омск, 17 октября 1889.
Я покинул Томск с сожалением; это была яркая точка на горизонте моего путешествия — там я действительно встречал людей цивилизованных и простых, и сердечно гостеприимных; ни раньше, ни потом это вероятно не повторится. Выезд с этого прихода среди объятий, таких действительно искренних, среди крестных знамений, благословений и пожеланий счастливого пути дорогого настоятеля и ксендза помощника, старого литвина, и господина Щепковского, старика, хранителя церковной библиотеки, и господина Сильвестра, органиста, и госпожи Людмилы, хозяйки, которая скоро заканчивает шестой крестик, и у нее более чем 3000 сложено[451], но служит настоятелю из почтительности и ради чувства собственного достоинства, наконец, жмудина кучера и Бени или Бенка, сироты, 13-летнего мальчика, что прислуживает на мессе и с ксендзом по парафии на козле[452]ездит, — все они со слезами на глазах прощались, так тепло и сердечно, что невольно защемило сердце.
[…]
Я уезжаю из Каинска на второй день утром в 8 часов и вечером останавливаюсь в Спасске. К сожалению, я здесь очень непрактично устроился, потому что отдыхал тут недолго, всего полтора часа. Я врываюсь, как буря, к ксендзу, представляюсь; он глазам, ушам не хочет верить. В городке всем давно уже было известно, что я должен проехать, караулили значит почту, чтобы не пропустить оказию, пока тут вдруг, когда заседатель, ехавший передо мной, предстал на почте, а многочисленная толпа любопытных ожидала появления моего тарантаса, расходится весть, что князь уже приехал, но подъехал