Это было в Москве. После нашей победы. Ленин был уже председателем Совнаркома. Я был у него по какому-то делу. Покончив с делом, Ленин сказал мне: «Анатолий Васильевич, я еще раз перечитал «Огонь» Барбюса. Говорят, он написал новый роман «Свет»1. Я просил достать его мне. Как вы думаете, очень много потеряет «Огонь» в русском переводе?»2.
— Разумеется, он много потеряет в художественности, — ответил я. — Он потерял бы, даже если его перевести на французский язык. Сочный, выразительный, полный перца и задора солдатский окопный жаргон, которым Барбюс так великолепно владеет, нельзя передать и на французском языке. Но главное сделать, разумеется, можно — передать всю эту страстную антивоенную зарядку, кошмар фронта, бесстыдство тыла, рост сознания и гнева в груди солдат.
Владимир Ильич был задумчив: «Да, все это передать можно, но прежде всего в художественном произведении важна не эта обнаженная идея! Ведь это можно и просто передать в хорошей статье о книге Барбюса. В художественном произведении важно то, что читатель не может сомневаться в правде изображенного. Читатель каждым нервом чувствует, что все именно так происходило, так было прочувствовано, пережито, сказано. Меня у Барбюса это больше всего волнует. Я ведь и раньше знал, что это должно быть приблизительно так, а вот Барбюс мне говорит, что это так и есть. И он все это мне рассказывал с силой убедительности, какая иначе могла бы у меля получиться, только если бы я сам был солдатом этого взвода, сам все это пережил. Вот Яков Михайлович (Свердлов) недурно выразился. Он прочел «Огонь» и сказал: «Весьма действенная реляция с поля битвы!» Не правда ли, это хорошо сказано? Собственно говоря, в наше решающее время, когда мы вступили в длинную полосу войн и революций, настоящий писатель только и должен делать, что писать «реляции с поля битвы», а художественная его сила должна заключаться в том, чтобы делать эти «реляции» потрясающе действенными».
Ильич вдруг засмеялся: «Вы, впрочем, у нас эстет! Вас, пожалуй, шокирует такое сужение задач искусства». И, лукаво прищурившись на меня, Ильич тихо засмеялся.
Я обиделся.
Ну, что это вы говорите, Владимир Ильич? Наоборот, мне очень нравится то, что вы говорите! Если бы я не боялся сделать плагиат у вас или у товарища Свердлова, я бы написал на эту тему целую статью. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы это сделали вы сами. Ильич стал серьезен.
— Времени нет! — сказал он и сейчас же заторопился: — А вы… что же? — напишите статью.
Статьи я, к сожалению, не написал. Но когда я познакомился с Барбюсом3, я рассказал ему подробно об этом разговоре в кабинете великого председателя Совнаркома первого рабочего государства.
* * *
Я познакомился с моим нынешним другом Анри Барбюсом значительно позже.
Это было в Париже, в квартире товарища Садуля4. Он устроил маленький товарищеский обед, на котором был он, Вайян-Кутюрье5, я (все мы с женами), известный художник-карикатурист Гранжуан и Барбюс.
Мое внимание было в особенности приковано к Барбюсу. Я с огромным интересом присматривался к этому человеку.
Барбюс — это род Дон-Кихота. Необыкновенно длинный, даже вытянутый, худой той худобой, которой худы наполовину дематериализованные образы испанского художника Эль Греко. Только это не Дон-Кихот, как его понимают карикатуристы, даже Гюстав Доре. Это скорее Дон-Кихот в том возвышенном романтическом понимании, к которому склонялся Тургенев («Гамлет и Дон-Кихот») и который довел до абсурда Уна-муно6. В Барбюсе есть что-то от аскета. Вы чувствуете, что это сухое тело с такой благородной структурой, эти длинные изящные руки, это костлявое скульптурное лицо, эти выразительные глаза могут преисполниться бешеным гневом, и что тогда Дон-Кихот Энрико Барбюс способен, так же как Дон-Кихот из Ламанчи, ни о чем не рассуждая, — менее всего о том, чтобы поберечь себя, — броситься против какого угодно стихийного врага, даже не потому, чтобы он надеялся победить его, а потому, что нельзя перенести наглости чванящегося зла.
Но вместе с тем во всем облике Барбюса страшно много культуры: его движения мягки до грации. Они медленны, словно заранее определены, они пластичны и музыкальны. Еще более повышается это впечатление, когда слушаешь Барбюса. Прежде всего поражает самый звук его голоса: необыкновенно мягкий, бархатный, ласкающий баритон с небольшим количеством модуляций, словно исполняющий какую-то очень простую мелодию.
Потом его французский язык! Французский язык вообще прекрасен. Но я редко слышал его в такой чарующей красоте, как у Барбюса.
А так как Барбюс говорит задумчиво и все, что он говорит, действительно продуманно, убежденно, всегда очень человечно, всегда как-то задушевно, то поэтому и форма н содержание сливаются в какой-то золотой звон, в звучание прозрачного теплого ручья.
Мы говорили в тот вечер очень много и о сотнях предметов: о литературе, о тогдашнем состоянии Французской коммунистической партии, о планах создания своего литературного и вообще культурного «поста» во Франции, об отдельных товарищах, о некоторых врагах, о наших надеждах и опасениях, связанных с ходом мировой истории, и т. д.
Все, что говорил Барбюс своим тихим задумчивым голосом, было значительно и носило на себе выраженную печать какой-то сосредоточенной гуманности. Но еще больше поразила меня преданная коммунистическая партийность этого типичнейшего «праведника интеллигенции».
Кто-то рассказал о теневых сторонах тогдашних внутренних отношений во Французской коммунистической партии…
Кто-то из собеседников сказал по этому поводу: «Да, если дальше продлится такое состояние, придется уйти, хотя бы на время. Ничего не поделаешь».
Барбюс встал и заходил на своих длинных ногах: «Уйти? Я никогда не мог бы уйти из коммунистической партии. Куда же уйти? Разве есть такое место, куда мы можем уйти? Пусть партия временно была бы самым резким образом не согласна со мной, пусть осудила бы меня, пусть бы я полагал, что она осуждает меня крайне несправедливо: наша партия все-таки неизмеримо выше не только всех остальных партий, но и всякого горделивого индивидуалистического одиночества. Нет, лучше все перенести! И можно ли усомниться в том, что если ты в своей воображаемой правоте все время оказываешься несогласным с партией, то это не партия нуждается в исправлении, а ты сам должен переломить себя и склеить себя по-новому. Право же, прежде всего надо быть коммунистом, прежде всего, крепче всего: в наше время это — самое важное. Обрести этот путь и сбиться с него, увидеть этот свет и утерять его — это самое большое несчастье, какое может постигнуть кого-нибудь из нас».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});