Брось прятаться, Марья Ивановна, взгляни правде в глаза. Они – люди из одного мира, одного воспитания, одних привычек. Даже рассказы их похожи, одни слова употребляют, один тон. Молодые, смелые, красивые, подходят друг другу. Вот возвернется он из Екатеринбурга и… Нет, нет, нет! Митя не сможет! Он разберется. Она – пустая, миленькая, хищненькая, как лисичка. А он… он… (на сердце накатило горячей волной, разлилось от груди до подмышек, но там не остановилось, покатилось ниже, ниже…) Господи Иисусе, сыне Божий, помилуй мя! Помилуй и прости, в милости своей неизреченной прости все мои прегрешения! Не гоже мне хулу на девочку эту возводить, потому что сама грешна бессчетно! Прости, Господи, рабу свою Марию!
Далекие звезды отражались в снегу голубыми, бирюзовыми, изумрудными огоньками. От церкви к лесу, распластав широкие крылья, бесшумно и жутко пролетела сова.
Машенька сделала еще шаг и, словно споткнувшись на ровном месте, остановилась. В окне собрания, лучами растекаясь по мерзлым узорам, горел огонек свечи. Значит, там кто-то был или есть. Но, может, эвенкская девушка Виктим прибирает после сборища? И что, точнее, кто – это?
На крыльце, прямо на ступеньках, закутавшись в мех, примостилась небольшая бесформенная фигурка. Отогнув меховой капор и прислушавшись, Машенька явственно услышала характерный, чуть грассирующий выговор Софи:
– Jamais…Jamais de la vie…Jamais![6]
«Бедная девочка! – тут же праведно и милосердно всплеснулось в груди. – Как она намедни старалась быть веселой, всех развлекать, забыть… И вот теперь, когда все развлечения окончены… Как я была зла к ней… Она ж еще совсем юная и такое уже пережила…»
– Софи! – Машенька шагнула к меховому клубочку на крыльце и на вершине доброго, справедливого чувства даже осмелилась распахнуть объятия, готовясь принять в них испуганного, одинокого, затерянного на Сибирских просторах ребенка. – Верьте, мне так жаль вас! Я всей душой сочувствую…
От ее слов меховой клубочек тут же распрямился, как отпущенная пружина у штуцера. Темные, влажно блестящие глаза выстрелили взглядом в сторону Машеньки. Треугольный голубоватый подбородок выпятился вперед.
– Ах, Марья Ивановна! А я и не услышала, как вы подошли. Право, на вас бы точно не подумала, что ко мне сумеете подобраться. Я ведь в индейцев с братьями играла и все их ухватки по книжкам изучила. В усадьбе нашей я из всех детей была вождем ирокезов – каково? Это все снег шаги скрадывает, так ведь? Я сюда вернулась, прикинуть в тишине, без сутолоки, как лучше сцену сделать, какие декорации нужны. У нас ведь будут декорации, вы согласны? Это хорошо настраивает. Кто у вас рисовать умеет, знаете? Я спросить забыла. И роли все… За что ж меня жалеть? Вовсе не за что. Я тут роль проговаривала, как будет звучать, вы ведь слыхали сейчас, да? – девушка произносила все это спокойно, весело, чуть торопливо, странновато строя фразы и повышая голос в конце каждого предложения. Машенька могла бы поклясться, что только что она не просто говорила, но и думала по-французски. В намеченных к постановке пьесах ничего французского не было – это Машенька помнила отчетливо. Тем более не было там звериной, бескрайней как тайга тоски, звучащей в протяжном, недавно услышанном «jamais». Машенька вгляделась в лицо застывшей на крыльце девушки, и ее раскрытые для объятий руки медленно опустились, как крылья усталой птицы. Губы Софи улыбались, но в глазах не было и искорки веселья. Была, пожалуй что, угроза. На мгновение Машеньке стало не по себе и отчетливо захотелось, чтобы Софи прямо вот сейчас, с крыльца убралась обратно в свой Санкт-Петербург. Легко представилась поданная прямо к ногам девицы Домогатской метла со ступой и черный стремительный силуэт на зеленоватом небе… Пролетевшая от колокольни к лесу сова… Чушь! – оборвала себя Машенька.
– Так что же мы тут-то стоим! Я-то холод, считайте, люблю, а вас вовсе заморожу. У вас, я слыхала, здоровье и так не ахти, а уж зимы сибирские… даже до нас, в Петербурге, отзвук докатывается. Врут, как всегда, как любые слухи… Что ж страшного? У вас тут воздух сухой, им дышать легко, даже когда градусов ниже тридцати. У нас не так – влажно и горло все время словно ватой заложено. Это море подо льдом дышит, я слышала иногда – как, особенно вечером, в сумерки звуки далеко разносятся, им через тучи наверх не уйти, вот они по земле стелятся, и кто хочешь – слушай. У нас небо такое низкое бывает, что за шпили на домах цепляется. Прямо, случается, идешь и клочья от неба висят. Не верите? Вот и про море, что я его голос слышу, никто не верил… Идите, идите сюда, Марья Ивановна… Мари, наверное, можно? Я слышала, вас все Машенькой зовут… Очень мило, и к вам очень подходит. А я уж Софи, Сонечка ко мне никак не идет, я – резкая, злая… А вы зачем же сюда-то?
Пока Софи говорила, девушки вошли в собрание, в полутьме расстегнули крючки и сбросили на стулья шубы, приблизились к пианино. Одинокая свеча, казалось, своим светом согревала красноватые сумерки. На самом деле хорошо протопленный дом еще не остыл.
Удивленная, раздраженная и, пожалуй что, слегка напуганная представившимся в облике Софи контрастом, Машенька отвечала коротко, по-деловому, без всякого следа той душевной теплоты, что вроде бы возникла в ней при виде жалующегося небу мехового комочка:
– Я подумала, надо ноты для пьесы подобрать. Вот они. Ведь, когда все здесь, ни сыграть, ни услышать невозможно. Вы правы, когда сказали. Суета одна, и никакой тишины. Кроме того, сомнения. Может, и ни к чему? Что вы, Софи, скажете? Ведь я, считайте, самоучка, а вы, должно быть, у учителей в Петербурге учились, и аккомпанируете не в пример лучше меня…
– Это вы бросьте! – рассмеялась Софи. – Хотите послушать, как я играю?
– Хочу, – Машенька кивнула головой и почувствовала, как, несмотря на тепло, разом заледенели руки.
– Извольте, – Софи тряхнула растрепавшимися под капором волосами, присела к роялю и решительно опустила руки на клавиши.
«Бог мой! – подумала Машенька минут десять спустя, когда Софи, по видимости, исчерпала свой репертуар. – Да казачий оркестр в Большом Сорокине с бо́льшим чувством играет. И исполнение там получше, и пьесы разнообразнее… Полно! Не померещилось ли мне? Может ли это сердце хоть что-то чувствовать, коли оно так к музыке глухо?»
– Ну как, понравилось? – закусив локон, Софи искоса, лукаво посматривала на Машеньку.
– Да-а… Очень мило… – Машенька чувствовала в себе некоторое раздвоение: неловкость и в то же время – большое облегчение, которое ни от себя, ни от внимательного наблюдателя не скроешь. Если бы петербургская девочка Софи неожиданно оказалась виртуозкой, то… То музыкальная, тонко чувствующая гармонию и обладающая почти абсолютным слухом Машенька возненавидела бы ее окончательно… Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй мя, грешную! Не оставь радением своим, бо слабы мы перед Господом нашим, и искушающе нас…