Но моюсь долго, растираю себе плечи мочалкой докрасна.
И потом кутаюсь в пушистый халат...
В комнате уже приготовлено платье, простое, легкое, из ярко-зеленого ситца, оно явно было выбрано наугад, поэтому слегка великовато.
— Я бы пригласил портниху, — Брокк помогает одолеть шнуровку. — Если ты хочешь ее видеть. Тебе нужен гардероб... и обувь, наверное. И все остальное тоже, но ты сама решай.
— А... — я трогаю тонкую ткань. — Можно, я не буду носить платья?
Они красивые.
Но... в платье неудобно бегать.
Брокк это понимает, и вместо того, чтобы убеждать, что из этого дома мне убегать не придется, говорит:
— Как хочешь, Хвостик.
Мне нужно время, чтобы привыкнуть жить по-новому, вернее, по-старому. Но сегодня мы осматриваем дом. Он тоже изменился... стал меньше?
— Это ты выросла, — Брокк улыбается.
Наверное... потолки не столь высоки, а залы — необъятны. Вот этот гарнитур с гобеленовой обивкой я не помню, наверняка, он появился недавно... а перед маминым портретом задерживаемся надолго.
— Ты на нее похожа, — Брокк прячет левую руку за спину.
Зеркала утверждают: лукавит.
— Я просто вижу чуть дальше, чем зеркало, — отвечает брат, когда я говорю об этом.
Есть и его портрет... Брокк молодой и в форме, которая ему к лицу.
А вот и дедушка...
— Он умер... если хочешь, мы потом сходим.
Хочу. Я так и не сказала ему спасибо за те подарки, и еще за комнату, и наверное, за то, что все-таки считал меня частью рода. И портрет повесил. Пухлая девочка в зеленом платье...
— Его срисовывали с миниатюры. Меня уверяли, что сходство — максимально возможное.
Потом был зал для тренировок, и Брокк, который дернулся, придерживая руку, но не стал отстраняться, когда я перехватила его за локоть. И перчатку сняла.
— Несчастный случай... отрезало начисто. Еще до войны.
Чуть ниже локтя.
— И пришлось придумать... замену, — он разжал пальцы, сплетенные из металлической паутины. — Ты же помнишь, у меня замечательно получалось придумывать.
Я смотрела на кожаные ремни, которые крепили железную руку к живой, на тонкие патрубки, уходившие в розовую культю, на массивный остов и плетение металла, которое почти кожа.
— Тебе не больно?
Рука была теплой. И нежной.
Я прижалась щекой к раскрытой ладони, и железные пальцы царапнули щеку.
— Уже нет... только покатать теперь не получится. На хромой собаке особо не поездишь.
— Дурак, — я обняла брата, понимая, что еще немного и опять разревусь. Не от боли или обиды, но просто потому что рядом есть кто-то, кому я не безразлична.
— Знаешь, а я почти отчаялся тебя отыскать...
— А ты меня искал?
— Конечно.
А ты сомневалась, глупая Эйо.
— Когда все началось, дед места себе не находил... он все из-за той ссоры переживал, — металлические пальцы гладят мои волосы. — И еще, что не решился написать первым. Помириться. Думал, что тогда вы бы приехали в гости...
И остались бы в доме, когда началась война.
Там, где безопасно.
Был ли он прав? И вдруг та старая ссора действительно все изменила?
— Я сделал все, чтобы Перевал открыли как можно раньше... но до побережья далеко. Нам не сразу удалось найти людей, которые согласились бы вас переправить.
— Они опоздали, да?
— Да. Дед предложил больше денег. Столько, сколько нужно, чтобы подкупить охрану... или вообще сам лагерь приобрести...
Только у них не получилось.
— А его ликвидировали.
Мертвая рука дрожит так же, как живая.
И я только крепче обнимаю брата.
— Тогда у деда сердце и не выдержало...
Он ведь и маму любил. Не отрекся. Принял назад вместе со мной. Ну да, характер у деда был скверным. И мама отличалась изрядным упрямством, наверное, от него же доставшимся.
— Я знал, что ты жива, надеялся увидеть, но...
Но хорошо представлял себе, что такое — дороги войны.
— Главное, я дома, да?
— Да, — выдохнул он. — Я тебе комнаты приготовил... взрослые.
Просторные и светлые.
Огромные, в пол, окна. И занавески из газа. Широкие подоконники, на которых нашлось место белым горшкам с гиацинтами.
— Мама когда-то прислала и... в оранжерее есть еще, но я подумал, что тебе, когда ты вернешься...
...Брокк хотел сказать «если», но осекся. И только ладонь мою сжал.
— ...что тебе понравится.
— Мне нравится.
Я узнаю сорта. Вот «Плутовка» с темно-лиловыми, в черноту лепестками. И «Гречишный мед». И знаменитая «Шампань». И даже тот, редкого пурпурного окраса «Бордо», который у папы вечно получался на полтона темнее, нежели принято.
— Закрой глаза, — просит Брокк, и я подчиняюсь.
Он же ведет меня куда-то.
— Можешь открывать. Я ведь обещал, что сделаю его.
На высоком столике из белого нефрита сидел дракон. Небольшой, размером с ловчего сокола. Он был точь-в-точь таким, как я представляла, длинношеим, изящным и... совершенно волшебным.
— Протяни руку, — Брокк коснулся макушки, и дракон зевнул. — Хвостик, это — Эйо... Эйо — это Хвостик.
Дракон расправил какие-то неимоверно хрупкие крылья и лениво, переваливаясь с боку на бок, переполз на мою ладонь.
Хвостик, значит...
Я рассмеялась.
У меня есть брат, дом и собственный дракон. Что еще нужно девушке для счастья?
Наверное, чтобы не было так жарко...
Оден тихо зверел.
День.
И еще.
Снова. И опять. Он считал их, пытаясь уговорить себя, что произошла ошибка, которая вот-вот разрешится. Сегодня... или завтра.
Он пытался заговорить с охраной, которой лишь прибавилось, но та не отвечала, да и вовсе делала вид, что не слышит Одена.
Это он тоже запомнил.
И то, что Эйо не вернули.
И то, что дверь перестала открываться вовсе, а еду подавали через узкое окно.
Боятся?
Или следователь решил продемонстрировать, что в новом мире Оден ничего не значит. У него было имя. И положение. Род. Но именно, что было.
Все изменилось.
И Одену следует смириться и принять правила игры. Наверное, если бы он выразил желание сознаться, охрана пригласила бы его на беседу, и тот же следователь подробно объяснил, что именно он желает услышать.
Мешала гордость.
И еще недоумение: если бы Одена и вправду подозревали в предательстве или хотя бы пособничестве, пусть бы невольном, то разведка не остановилась бы на изоляции. Допрос вели бы иначе, жестче, с применением тех, особых средств, столь любимых Королевой Мэб.
Она не появлялась, держала слово.
И все же со снами было неладно, мутные, расплывчатые картины, от которых на языке оставался горький привкус. И Оден полоскал рот водой, но привкус становился лишь сильнее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});