И над отечеством Свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная Заря?
По одной из легенд, Александр I прочел неопубликованную «Деревню» и сказал адъютанту: «Поблагодарите Пушкина за прекрасные чувства, порождаемые его стихами».
Одним из лучших пушкинских стихотворений петербургского периода стало написанное между «Вольностью» и «Деревней» послание «К Чаадаеву» (1818). Высокий стиль и ораторский пафос сменяются здесь элегическими формулами и интонацией дружеского послания.
Стихотворение начинается с мотивов тоски об уходящей юности, обманов и самообманов любви и славы, которые исчезают, «как сон, как утренний туман».
Во 2-й и 3-й строфах появляются уже привычные слова-сигналы: власть роковая, отчизны призыванье, вольность святая. Однако заключительное сравнение возвращает их в элегический контекст, вольность оказывается между томленьем и любовником.
Мы ждем с томленьем упованья
Минуты вольности святой,
Как ждет любовник молодой
Минуты верного свиданья.
Следующая строфа выдержана в таком же элегическом ключе: призыв к служению отчизне отягощен начальным сомнением.
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
В последнем, заключительном пятистишии контраст, напряжение между призывностью оды и эмоциональностью элегии сохраняется. Глагол высокого стиля вспрянет и слово-сигнал самовластье предваряются образом, который до Пушкина невозможно было представить в гражданской лирике: звезда пленительного счастья.
Итак, в словарь этого стихотворения на равных основаниях входят свобода и любовник, вольность и томление, власть и желанье, отчизна и свиданье. Соединение слов-сигналов гражданской поэзии и элегических мотивов позволяет воспринимать стихи не как абстрактное высказывание использующего готовые формулы поэта-одописца, а как чистую лирику, индивидуальное пушкинское высказывание.
«Вольность» и «Деревня» выдержаны в привычном жанре гражданской поэзии. «К Чаадаеву» – странное послание, элегия о свободе. Предполагающая, как часто бывает в этом жанре, невозможность ее осуществления. «Пока свободою горим, / Пока сердца для чести живы…»
Это пока исторически окончилось быстро: через семь лет на Сенатской площади бросок к свободе обернулся катастрофой.
Еще через десятилетие Чаадаев перестал чего бы то ни было ждать от отчизны. В 1834 году он публикует «Философическое письмо» с мрачной, безнадежной оценкой прошлого, настоящего и будущего России. Пушкин вступит с ним в спор уже как равный с равным.
А рабство действительно падет по манию царя, но уже Александра II – через сорок четыре года после написания пушкинской оды. Как показало дальнейшее развитие русской истории, это было слишком поздно.
В чудом сохранившихся строфах так называемой десятой главы «Евгения Онегина» Пушкин снова вернется к этой эпохе, уже как ее историк. В них Александр будет охарактеризован беспощадно: «властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда». Противостоящие царю будущие декабристы нарисованы с огромной симпатией и все же чуть иронически: «Одну Россию в мире видя, / Преследуя свой идеал, / Хромой Тургенев им внимал / И, плети рабства ненавидя, / Предвидел в сей толпе дворян / Освободителей крестьян».
Пушкин впишет в эту историческую картину и самого себя с юношескими стихами: «Читал свои Ноэли Пушкин». Обрывается черновик многозначительным стихом: «Наш царь дремал…»
После смерти Александра I в Таганроге, междуцарствия, восстания декабристов и очередного трагического разлома русской жизни повзрослевшему Пушкину приходится искать иные формы и формулы гражданской лирики. «С нетерпением ожидаю решения участи несчастных и обнародование заговора. Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя. Не будем ни суеверны, ни односторонни – как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира», – напишет Пушкин лицейскому другу, избежавшему участи Пущина и Кюхельбекера (А. А. Дельвигу, начало февраля 1826 г.).
Во второй половине 1820-х годов Пушкин осознает себя «певцом империи и свободы» (Г. П. Федотов). Он пытается понять и примирить крайности, срастить разлом русской истории.
«Во глубине сибирских руд…» (1827) – поддержка и утешение «несчастных», оказавшихся на каторге друзей. Пушкин создает идеализированный, высокий образ декабристов: для них характерны гордое терпенье, скорбный труд, дум высокое стремленье. Их несчастье перерастет в гордость и веселье, до них дойдут любовь и дружество, включая свободный глас самого поэта.
Последняя строфа послания в Сибирь уже явно утопична: поэт рисует идеализированную картину чудесного освобождения и торжества свободы:
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут – и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.
Неправильно, бесполезно спрашивать, почему падут оковы и рухнут темницы, откуда придет свобода, какие братья и зачем отдадут меч освобожденным? Вся строфа – развернутая аллегория в духе «Вольности»: Пушкин подтверждает важность дела, за которое страдают в темницах друзья, и утешает их надеждой на историческую преемственность, на продолжение их борьбы неведомыми последователями.
В очередном лицейском стихотворении «19 октября 1827», в двух четверостишиях поэт упоминает как друзей, живущих «в заботах жизни, царской службы», так и тех, кто оказался по другую сторону, «в мрачных пропастях земли».
Утешая несчастных, Пушкин одновременно пытается воздействовать и на «молодого царя». В «Стансах» (1826) и «Пире Петра Великого» (1835) он ставит ему в пример великого Петра, умевшего не только казнить, но и прощать. «Нет! Он с подданным мирится; / Виноватому вину / Отпуская, веселится; / Кружку пенит с ним одну» («Пир Петра Великого»).
В послании «Друзьям» (1828) Пушкин объясняется за тесные отношения с царем («Нет, я не льстец, когда царю / Хвалу свободную слагаю: / Я смело чувства выражаю, / Языком сердца говорю») и снова обращается к теме прощения, милости:
О нет! хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный;
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.
Очень важной оказывается тема милости в «Капитанской дочке» (1836). Причем здесь самозванец, «мужицкий царь» Пугачев, оказывается и творцом милости в большей степени, чем настоящая императрица Екатерина II. Он милует по-настоящему, от широты души, она же фактически исполняет формальный закон: освобождает Гринева, узнав о его невиновности.
Милость нового императора оказалась такой же утопией, как рухнувшие темницы. Друзья вернулись из Сибири через много лет после смерти поэта и вскоре после смерти Николая.
Однако гражданская лирика последнего пушкинского десятилетия не ограничивается утешениями и призывами. Взгляд Шекспира порождает скорбные, трагические размышления о природе зла, вечных противоречиях человека и власти.
В балладе «Анчар» (1828) мы не найдем конкретных исторических деталей, аллегорических образов, современных намеков. Легенда о «древе яда» излагается строго и объективно, лирическое «я» не появляется здесь ни разу.
Четыре строфы посвящены описанию древа смерти. Порожденный природой, анчар не творит зло, а, как «грозный часовой» (высокое сравнение), стоит его молчаливым предупреждением. Его