Попробуем теперь начертать образ некоторых более выдающихся витий византийского Общества Любителей Просвещения.
Мысль невольно обращается к основателю этого византийского общества, Константину Великому, — тем более, что известия о деятельности его, как талантливого представителя этого самого общества, не скудны. Обратившись к христианству, по долгому и глубокому размышлению о суетности язычества, Константин вседело проникся идеалами христианской религии и чувствовал истинную потребность разъяснять эти идеалы для других. Евсевий говорит о нем, что он «душой своей преуспевал в мудрости слова»,[1165] и это побуждало Константина не скрывать своей мудрости, а употреблять ее на пользу окружающих его. Вот происхождение его речей, которыми он очень часто услаждал слух своего Общества Любителей Духовного Просвещения. Более точную и полную характеристику религиозного витийства Константина находим в следующих его словах, с которыми он обращается к своим слушателям: «Внимайте благосклонно вы, искренние почитатели Бога (т. е. христиане), внимайте не столько слову моему, сколько истине слов и взирайте не на меня, лицо говорящее, а на благочестивое мое расположение. Может быть, я решаюсь на дело трудное; но причиной этой решимости служит любовь моя к Богу — она подкрепляет робкого. Поэтому я прошу помощи у вас, особенно — сведущих в божественных таинствах (обращение к епископам и прочим духовным лицам. — А. Л.), чтобы, следя за мной, исправляли погрешность, если она случится в моих словах. Не ждите от меня возвышенности учения, а принимайте мои слова лишь, как выражение моей веры. Высшее внушение Отца и Сына да помогает мне высказать то, что оно положило мне на язык и сердце. Ибо Кто к риторской или иной речи приступает без Бога и надеется Совершить дело с успехом, тот окажется недостаточным и сам по Себе, и в своем деле». С такой замечательной скромностью принимал на себя Константин дело религиозного учительства публики. Он не думал о риторическом блеске, а лишь о верном раскрытии истины; он чувствовал робость, принимаясь за это дело, и просил, чтобы люди, более его посвященные в тайны религии, смело поправляли его ошибки. Впрочем, он исполнен был упования, что у него есть помощник, который окажет ему нужное содействие ц успешному совершению принятого им на себя дела; таким помощником Константин признавал всемогущего Бога. К этому‑то всесильному Помощнику Константин и обращается с молитвой в своих речах. Так, однажды, прервав изложение своей речи, дарственный вития произносит следующие молитвенные слова: «Ты, Христе, Спаситель всех, споспешествуя моей ревности по благочестию, Сам прииди и, указуя мне образ благоговейного вещания, укрась мое рассуждение о Твоей силе».[1166] Сообразно указанным его представлениям о том, каков должен быть богословствующий оратор, Константин, по свидетельству Евсевия, когда держал публичную речь, походил больше на благоговейного служителя Церкви, чем на обыкновенного витию. Если он в своих речах касался одного из величайших догматов христианства, то глубокое чувство благоговения, переполняя сердце оратора, наглядно выражалось и внешним образом: считая неприличным о таком священном предмете вести речь сидя, Константин поднимался с кафедры и весь как бы преображался: лицо представлялось поникшим, слова выговариваются медленнее, тон голоса становится ниже, произношение тише. Богословские публичные лекции этого царя производили могучее впечатление и нередко вызывали в слушателях чувство восхищения. И дворцовая аудитория оглашалась одобрительными кликами по адресу витии. Но Константин пользовался и этим, самим по себе ничтожным, случаем для того, чтобы преподать нравственный урок своим слушателям. Он на минуту прерывал свою речь, чтобы умерить шумные восторги слушателей и внушить им, что «похвалами чествовать надлежит одного Верховного Царя всяческих — Бога».[1167]
Как видим, Константин Великий представлял собой превосходный тип витии, всецело отдающегося своему делу, жившего в такие часы высшими священнейшими идеалами, которые уже не оставляли места ни для чего мелочного, суетного, житейского. Религиозная идея как бы охватывала его и уносила за пределы этого мира.
Совсем в другом свете является пред нами Мануил Комнин, очень любивший брать на себя разъяснения богословских вопросов и предлагавший свои решения таких вопросов в виде публичных речей, для общего назидания. По словам одного его современника, он «сочинял огласительные (т. е. вообще христианского содержания) слова, которые назывались силенциями, и читал их вслух всем».[1168] Речи Мануила отличались многими достоинствами — силой доказательств, находчивостью и изворотливостью, и блестящим изложением. Все эти качества витийства Мануила определялись редкими способностями этого императора, о которых с удивлением говорят его современники и историки. По отзыву этих лиц, он «от природы богато наделен был приятным даром слова и владел красноречием». А «проницательностью и глубиной понимания, — по суждению тех же писателей, — он превосходил всех людей, ясивших в его время; если он принимался объяснять что‑нибудь, то он раскрывал дело с чрезвычайным искусством и ясностью, — слова все тех же свидетелей, — из какой бы части философии не был взят вопрос — из богословских ли наук или из чего другого, потому что он изучал и божественное, и светское учение».[1169] Если таков был Мануил по своим умственным талантам и образованию, то неудивительно, что имея наклонность составлять речи, он составлял их очень хорошо. Но деятельность Мануила в качестве человека, обладавшего даром витийства, заключала, к сожалению, много таких свойств, которых никак нельзя похвалить. Иногда Мануил поднимал тот или другой серьезный богословский вопрос вовсе не для того, чтобы добиться правильного его решения, а единственно для того, чтобы щегольнуть своей ловкой диалектикой. Благодаря своему красноречию он с необыкновенной, но лишь кажущейся убедительностью, мог произносить превосходные речи И в пользу, и против известного решения вопроса. Ораторский турнир доставлял необыкновенное удовольствие этому императору. При Мануиле заседания Общества Любителей Просвещения нередко утрачивали свой серьезный и важный характер. Один из современников Мануила говорит о нем: «Случалось, что этот царь при рассуждениях по вопросам веры принимал другую сторону, противоположную той, какой держались присутствующие в собрании, видоизменял вопрос и рассматривал спорный предмет с какойнибудь другой точки зрения; дело получало другое направление, неожиданный оборот, неотразимая сила убедительности доводов Мануила скоро склоняла на его сторону и мысли слушателей. Эти Последние, один за другим, не только соглашались с ним, но и все наконец одобряли его сторону. Обсуждение, по–видимому, заканчивалось: цель собрания казалась достигнутой». Но император под Предлогом обстоятельнейшего уяснения дела, «еще раз возвращался к решению того же вопроса, оставлял неожиданно свою и вместе общую точку зрения и снова принимал другую сторону, снова взвешивал представленные доказательства, привносил нечто новое Там, где вопрос казался вполне исчерпанным, и в конце концов опять с принудительной силой логики торжествовал победу».[1170] Очевидно, остроумному и сильному своей диалектикой императору нередко больше всего нравился процесс словесных состязаний, и мало его интересовал исход состязаний, действительный их результат. Как иначе назвать такой образ действия, как не злоупотреблением своими талантами! Самоуверенность Мануила, который считал себя непобедимым диалектиком, доходила до того, что раз он объявил о своем намерении по одному богословскому вопросу переспорить всю византийскую интеллигенцию. Он говорил: «Вооружитесь и постарайтесь сразиться со мною, со мной одним, выступающим против всех вас, но только сразитесь не силою рук, а действенностью слова».[1171] К чему все это приводило — легко понять. Вся Византия поднималась на ноги, везде слышались споры и шум; любители науки и просвещения только и делали, что собирали собрания — то у царя, то у патриарха, то у кого‑либо из частных лиц. Суеверные люди обращались к магическим книгам и в них искали ответа на вопрос: да чем все это кончится?[1172] Но императору это‑то и нужно было. Он желал быть центром общественных толков, желал аплодисментов, а до истины ему, если не всегда, то очень часто, мало было дела.
Вот другой тип деятельного члена византийского Общества Любителей Просвещения. Мануил был искусный виртуоз слова, игравший своими талантами и диалектикой. Он походил на актера, меняющего комедийные личины. Нельзя умолчать о том, что в Византии нашлось немало таких людей, которые от души восхищались витийственным всеоружием Мануила,3 но далеко не все так легко относились к софисту–императору. Другие выражали твердую уверенность, что этому императору не избежать небесной кары, они говорили: «Если не теперь, то после смерти, там непременно он будет предан анафеме».[1173]