завтра ей хуже. Мечется и брендит, и с печки падает.
— Ну, — говорю я ей, — спасибо, Катерина Васильевна, без ножа вы меня режете. Не вовремя помирать решили. Потерпите, — говорю, — до осени, а осенью помирайте.
А она отмахивается.
Ну, позвал я, конечно, лекаря. За пуд овса. Лекарь пересыпал овес в свой мешок и говорит:
— Медицина, — говорит, — бессильна что-либо предпринять. Не иначе, как помирает ваша бабочка.
— От какой же, — спрашиваю, — болезни? Извините за нескромный вопрос.
— Это, — говорит, — медицине, опять-таки, неизвестно.
Дал, все-таки, лекарь порошки и уехал.
Положили мы порошки за образа — не помогает. Брендит баба и мечется, и с печки падает, а к ночи помирает.
Взвыл я, конечно. Время, думаю, горячее — тут и носить, тут и косить, а без бабы немыслимо. Чего делать — неизвестно. А ежели, например, жениться, то опять-таки на ком это жениться? Которая, может, и пошла бы, да неловко ей наспех. А мне требуется наспех.
Заложил я лошадь, надел новые штаны, ноги вымыл и поехал.
Приезжаю в Местечко. Хожу по знакомым.
— Время, — говорю, — горячее, разговаривать много не приходится, нет ли, — говорю, — какой ни на есть захудалой бабочки, хотя бы слепенькой. Интересуюсь, — говорю, — женитьбой.
— Есть, — говорят, — конечно, но время горячее, браком никто не интересуется. Сходите, — говорят, — к Анисье, к солдатке, может, ту обломаете.
Вот я и пошел.
Прихожу. Смотрю — сидит на сундуке баба и ногу чешет.
— Здравствуйте, — говорю. — Перестаньте, — говорю, — чесать ногу — дело есть.
— Это, — отвечает, — одно другому не мешает.
— Ну, — говорю, — время горячее, спорить с вами много не приходится — вы да я — нас двое, третьего не требуется, окрутимся, — говорю, — и завтра выходите на работу снопы вязать.
— Можно, — говорит, — если вы мной интересуетесь.
Посмотрел я на нее. Вижу — бабочка ничего, что надо, плотная и работать может.
— Да, — говорю, — интересуюсь, конечно. Но, — говорю, — ответьте мне, все равно как на анкету, сколько вам лет от роду?
— А лет, — отвечает, — не так много, как кажется. Лета мои не считаны. А год рождения, сказать — не соврать, одна тыща восемьсот восемьдесят шестой.
— Ну, — говорю, — время горячее, долго считать не приходится. Ежели не врете, то ладно.
— Нет, — говорит, — не вру, за вранье Бог наказывает. Собираться, что ли?
— Да, — говорю, — собирайтесь. А много ли имеете вещичек?
— Вещичек, — говорит, — не так много: дыра в кармане, да вошь на аркане. Сундучок да перина.
Взяли мы сундучок и перину на телегу. Прихватил я еще горшок и два полена, и поехали.
Я гоню лошадь, тороплюсь, а бабочка моя на сундучке трясется и планы решает — как жить будет, да чего ей стряпать, да не мешало бы, дескать, в баньку сходить — три года не хожено.
Наконец приехали.
— Вылезайте, — говорю.
Вылезает бабочка с телеги. Да, смотрю, как-то неинтересно вылезает — боком и вроде бы хромает на обе ноги. Фу-ты, думаю, глупость какая!
— Что вы, — говорю, — бабочка, вроде бы хромаете?
— Да нет, — говорит, — это я так, кокетничаю.
— Да как же, помилуйте, так? Дело это серьезное, ежели хромаете. Мне, — говорю, — в хозяйстве хромать не требуется.
— Да нет, — говорит, — это маленько на левую ногу. Полвершка, — говорит, — всего и нехватка.
— Пол, — говорю, — вершка или вершок — это, — говорю, — не речь. Время, — говорю, — горячее — мерить не приходится. Но, — говорю, — это немыслимо. Это и воду понесете — расплескаете. Извините, — говорю, — обмишурился.
— Нет, — говорит, — дело заметано.
— Нет, — говорю, — не могу. Все, — говорю, — подходит: и мордоворот ваш мне нравится и лета — одна тыща восемьсот восемьдесят шесть, но не могу. Извините — промигал ногу.
Стала тут бабочка кричать и чертыхаться, драться, конечно, полезла, не без того. А я, тем временем, выношу полегоньку имущество на двор.
Съездила она меня раз или два по морде — не считал, а после и говорит:
— Ну, — говорит, — стручок, твое счастье, что заметил. Вези, — говорит, — назад.
Сели мы в телегу и поехали. Только не доехали, может, семи верст, как взяла меня ужасная злоба.
«Время, — думаю, — горячее, разговаривать много не приходится, а тут извольте развозить невест по домам».
Скинул я с телеги ейное имущество и гляжу, что будет. А бабочка не усидела и за имуществом спрыгнула. А я повернул кобылку — и к лесу.
А на этом дело кончилось.
Как она домой дошла с сундуком и с периной, мне неизвестно. А только дошла. И через год замуж вышла. И теперь на сносях.
Последнее рождество
Давненько я не праздновал Рождества.
В последний раз это было лет семь назад.
Перед самым Рождеством выехал я к своим родным в Петроград. Мне не повезло: на какой-то пустяковой станции пришлось ночевать. Поезд опаздывал часов на двенадцать.
А станция была действительно пустяковая — не было даже буфета.
Сторож, впрочем, хвалился, что буфет «обнакновенно есть, но покеда», по случаю праздников, — нет. Утешение было среднее.
На этой станции нас, горемычных путников, было человек двенадцать. Тут был и какой-то купец-рыбник с бородой, два студента и какая-то женщина в старомодной ротонде, с двумя чемоданами, и прочий неизвестный мне люд.
Все покорно сидели за столом в маленькой зальце, и только в купце бушевала злоба. Он вскакивал из-за стола, бежал в дежурную, и нам было слышно, как голос его злобно повизгивал и повышался.
Кто-то из начальства отвечал спокойно:
— Не могу знать... В восемь утра... Не раньше.
Среди пассажиров был еще очень опрятного вида старичок в шубке и в высокой меховой шапке. Сначала старичок, добродушно посмеиваясь, утешал пассажиров, ласково глядя им в глаза, потом принялся подпевать тихим козлиным тенорком: «Рождество твое, Христе Боже наш».
Это был старичок совершенно набожного вида. Добродушие и кротость были заметны во всяком его движении.
Он сидел на стуле и, покачиваясь в такт, пел «Рождество твое». Но вдруг