— Ну и острое же у вас зрение, Александр Иванович, если вы с вашей орлиной высоты соизволили заметить столь микроскопическую мошку.
— Не придавайте значения словам Николая, — сказал Стасов невольно удивленному Герцену, — уж такой у него стиль: смирение паче гордости.
Герцен ласково улыбнулся. Успенский ему понравился — взгляд прямой, немигающий, ну, чисто соколиный, упрямо сжатые губы, выражение лица смелое, даже дерзкое. Герцен вспомнил отзыв о нем Тургенева: «Человеконенавидец». Но, впрочем, клички, выдаваемые Иваном Сергеевичем, слишком часто носят сугубо личный характер.
Герцен, напротив, — представьте! — не понравился Успенскому. И Александр Иванович это почувствовал: «Вероятно, — подумал он, — Некрасов настроил его против меня».
Большая гостиная наполнялась быстро. Вокруг длинного стола — ни одного стула. Хочешь есть, пить — только стоя. А потянуло присесть — ступай к любой из стен, вдоль них стулья.
Главное украшение стола — грандиозный торт в виде колокола. Герцен не удержался от шутки:
— Ба! Старый знакомый: ведь этот торт был на трехлетии «Колокола». Вообразите, он совсем не изменился за эти два года.
Взяв Стасова под руку, Герцен отвел его в сторону. Гул разговоров и звон посуды за столом позволили беседовать, не снижая голоса.
— Будете возвращаться в Россию, — сказал Герцен, — не берите с собой ничего нелегального. На границу в таможенные пункты разослан список лиц — и вы там первый! — коих должно обыскивать и в случае надобности арестовывать. Список мне сообщен верными людьми, моими польскими корреспондентами. Что из недозволенного хотите перевезти, оставьте у меня: на днях будет надежная оказия.
— Александр Иванович! — Стасов смотрел на него с обожанием. — Я так хотел бы иметь какую-нибудь вашу рукопись, чтобы написанное вашей рукой осталось навеки для России.
— Ну, это значит прямым ходом за решетку. Дать-то я вам дам хотя бы мои «Концы к начала», только не сами повезете, я перешлю все с той же оказией. Ну, а теперь пойдем в люди, не годится нам шептаться в углу, как заговорщикам.
По дороге Герцен знакомил Стасова с теми, кого тот не знал, в первую голову со своими детьми, прибывшими специально на это торжество — Тата, красивая девушка лет восемнадцати, надежда отца и о которой он говорил, что «у нее наши симпатии, она de notre genre»[59], приехала и Бельгии. Он обожал ее, но острый язык его не щадил иногда и любимую дочь. «Моя дочь до того увлеклась живописью, что начала петь», — сказал он, когда она переменила одно увлечение на другое.
Саша, он же Александр Герцен-junior, примчавшийся из Швеции, красивый, как все Герцены, двадцатидвухлетний студент, изучавший естественные науки, до того молчаливый и корректный, что Стасову не понять было, что же он такое.
Одно для него было ясно, и он не скрывал этого от Герцена.
— Из ваших детей самый молодой — это вы, — сказал он.
Герцен рассмеялся.
— Моложе даже ее? — спросил он, указывая на маленькую четырехлетнюю Лизу на руках у матери.
— Ну, она ведь не ваша, — смеясь же, ответил Стасов. Герцен закусил губу: проговорился!
До сих пор скрывали его неофициальный брак с Тучновой. И зa отца их детей выдавали Огарева. А Огарев уже был женат на Мери Сетерленд. Но тоже неофициально. Какое путаное положение!
Немудрено, что Герцен то и дело проговаривался. Особенно же — Наталья Алексеевна. Это естественно при ее порывистости и несдержанности. «Какое причудливое и странно-застенчивое существо», — сказал о ней кто-то из близких к дому Герценов. Вот и сейчас Наталья Алексеевна, заметив, что разговор идет о них, подошла к Стасову.
— Как вам нравится наша Лизочка? — сказала она, прижимая к себе девочку. — Правда, она вылитый Герцен?
— Натали… — пытался остановить ее Герцен.
Но она не слушала и продолжала в каком-то самозабвении:
— Она как осколок блестящей ракеты!
Вдруг поняв, что она сделала неловкость, попробовала перевести разговор и затараторила в тоне светской болтовни:
— Не правда ли, сейчас здесь в Лондоне страшная жара? Но мы здесь не остаемся. Мы все, то есть я с детьми, уезжаем на остров Уайт в прохладу, к морю. А потом к нам присоединится Герцен.
Она была с Герценом на «ты», но называла его не по имени, а «Герцен».
Кельсиев напомнил Герцену о его намерении сказать речь.
— Ну, речь не речь, но несколько слов скажу.
— Воздвигнитесь на возвышение, Александр Иванович, — сказал Кельсиев, придвигая стул, — зане ваш глагол не внимут окрест.
Он подхватил Герцена под локоток, еще кто-то — под другой.
Герцен оглянулся; это был Григорий Григорьевич Перетц.
— Не трудитесь, — сказал Герцен досадливо.
Что-то в внезапной услужливости Перетца ему не поправилось.
— Помилуйте, это нам честь, — сказал Перетц. Узкая щель его рта восторженно раздвинулась, показав дурные зубы.
Мимолетно мгновение, пока Герцен утверждался на этом подобии трибуны, но мысль его, как всегда молниеносная, успела в него уместиться: есть тайные агенты из страха, из-за денег, из злобной зависти, из карьеризма, ради ощущения своей невидимой власти. Но он тут же отторгнул от себя подозрение, поскольку стало известным — правда, от самого Перетца, — что недавно, возвращаясь в Россию, он был задержан и обыскан на таможне. Герцен начал свою речь с нападения. Ему так было легче, атака — его стихия:
— Господа! Доктринеры упрекают «Колокол» в том, что он нравственно ломает старые учреждения и не предлагает никаких новых порядков. Упрек этот несправедлив. Перед вами «Колокол» за пять лет. В нем нет догматической схоластики, но вы найдете там наши мнения о том, что нужно народу. Кстати, именно так озаглавлены статьи Николая Платоновича Огарева в одном из листов «Колокола». Нет, господа! Мы не представляем собой громовержцев, возвещающих молнией и треском волю божью. Манна не падает с небес, она вырастает из почвы, — вызывайте ее, помогите ей развиться, отстраните препятствия — вот задача «Колокола», которую он посильно решал за пять лет…
Герцен воспламенился. Глаза его под высоким великолепным лбом и низко сдвинутыми бровями пылали. Иные слова он подкреплял энергичными взмахами рук. Широкий торс, слегка наклоненный вперед, как бы выражал порыв к действию. Он не казался в эту минуту ни тучным, ни сутулым. Годы слетели с него, как пыль. Звучный голос его лился под сводами зала, и то, что он говорил, казалось непререкаемым.
— Господа! «Колокол» остается вне России только потому, что там свободное слово невозможно, а мы веруем в необходимость высказывать его. Мысль наша, наш колокольный…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});