Сергеевич играл Астрова так же, как играл врача Дорна в «Чайке», и в этом была его роковая ошибка. Дорн действительно был жеребчик, расхаживал в английских крагах и обслуживал дворян. А Астров лечил крестьян, бедных чиновников. В этом сила Астрова. В этом его внутренний надлом. Он спивается, потому что сознаёт: жизнь его кончена. Он даже влюбиться боится себе позволить и всё же теряет от Елены голову, однако рад, что он уезжает…
…«Наше положение, твоё и моё, безнадёжно», – говорит Астров дяде Ване. Серёжа играет гениально, только весь текст роли, и знаменитый монолог о лесах в том числе, должен идти из уст человека, который больше ни во что не верит, кроме своего святого предназначения защищать природу. Но вера в это предназначение – единственное, что у него есть; денег у него нет, он одинок, есть только леса, которые он сажает. Тогда возникает очень интересный характер. И замечательно, что красавица Елена Андреевна влюбляется именно в такого опустившегося, в чем-то циничного человека. Она сквозь этот цинизм видит его чистую душу… Чехов же прекрасно знал русского доктора, а русский доктор никогда не был аристократом; он русский интеллигент, раздавленный жизнью, бытом. Они и сейчас такие, полусвятые, полуциники, врачи из всех российских провинций – за 120 лет ничего почти не изменилось…
В итоге победил Бондарчук. Астров получился, каким хотел Серёжа, не я. Но я никогда на него за это не сердился, не вставал в позу непонятого и потому обиженного. Режиссёр должен быть шире, понимать, что его внимательность, деликатность – большая подмога актёру. Разве я мог обижаться на Бондарчука? Да, он упрямый, со своим видением образа, но ведь не злодей. Как человек в достаточной мере догматический, Серёжа верил в то, во что верил, поэтому искренне считал, что ошибаюсь я, а он прав. Я даже не обиделся, узнав, что он ходил в ЦК и заявил там: «Кончаловский снимает антирусский фильм». Я тогда махнул рукой, вздохнул только: и чего его понесло? Картина-то получается хорошая. Заместитель председателя Госкино В. Е. Баскаков после сдачи фильма бегал по кабинету и радостно голосил: «Это настоящий Чехов! Какая хорошая картина получилась!» Хорошая-то хорошая, но она могла быть сделана по-другому, в ней нет того неповторимого чеховского юмора, который так хорошо получился у Никиты в «Неоконченной пьесе для механического пианино». Вот эту картину Михалкова я считаю шедевром чеховского прочтения в кино.
После завершения фильма «Дядя Ваня» никакого человеческого разлада между Серёжей и мной не произошло, да и не могло произойти. Более того, если б я даже знал заранее, что каждый съёмочный день у нас с ним будет баталия, всё равно позвал бы на Астрова, старался бы убедить, чтоб послушался, ведь второго такого у нас нет. По личностной своей организации он больше меня. Бондарчук внутренне огромен. Внутри каждого человека есть пространство: у кого-то внутри лифт или кладовка… У Серёжи внутри был Собор.
Другой вопрос – его кинорежиссура. Я считаю, ему не хватало кинематографического чутья, чтобы создать подлинный шедевр. Пожалуй, кроме «Судьбы человека», у него шедевров нет. Не надо забывать, что в режиссуру он пришёл из актёрского сословия. По природе своей он не режиссёр. По природе – он артист. И одновременно маршал. Он, может быть, как никто в мировом кино, умел командовать гигантскими массами людей. Умел их организовать. Для этого надо обладать маршальским характером. И всё-таки не думаю, что Бондарчук-режиссёр крупнее Бондарчука-артиста. Мне кажется, как артист он – гигант. Однако великим русским трагиком я бы его не назвал. Вообще, трагик – понятие театральное, последний наш трагик – это Николай Мордвинов. У Сергея Аполлинариевича Герасимова в экранизации лермонтовского «Маскарада» он играет абсолютно театрально, но так, что его Арбенин пробивает до мозга костей! А Бондарчук – сильный, яркий, незаурядный драматический артист. Но, как мне кажется, свой актёрский талант он в полной мере не реализовал. А по темпераменту он равен Роду Стайгеру! Но, возьмите хоть отца Сергия, хоть Бориса Годунова – Бондарчук всю мощь своего темперамента не выдаёт, играет не так сильно, как может! Но это моё суждение – исключительно субъективное.
Всё-таки над ним довлела его слава, лимитировал его социальный статус, отягощали регалии: Народный артист, Ленинская премия, ордена. Он был моделью советского человека, моделью советского образца во всех смыслах: из простого народа, прошёл войну, получил самые высокие награды государства, депутат Верховного Совета, делегат всех съездов. Его общественное положение накладывало на него определенные обязательства. Ведь, если вдуматься, жизнь тогда была страшная! И в этой жизни надо было постоянно выживать, и, главное – беречь свою индивидуальность. Очень мало людей, у которых в то время хватило духа не сломаться, не искорёжить себя, сохранить свою индивидуальность. Правда, у многих «творцов» индивидуальности не было, так что и ломаться было нечему. А Серёжа – великая индивидуальность, поэтому и выстоял.
…Летом 1971 года наша картина участвовала в конкурсе Международного кинофестиваля в Сан-Себастьяне. Меня на фестиваль не пустили, у меня тогда жена была француженка, я ездил за границу по другим поводам, а как режиссёр, представляющий киноискусство своей страны, стал невыездным. Гуляю по ночной Москве, останавливаюсь у газетного стенда и читаю маленькую заметку корреспондента из Испании: советский фильм «Дядя Ваня» получил высшую награду фестиваля – «Серебряную раковину»[16]. И дальше я уже не шёл – летел. Правда, на лету переживал: за что же меня-то лишили заслуженного мною праздника? И уже тогда мечтал уехать…
Я уже жил в США и считался невозвращенцем, он приехал с делегацией, встретились мы с ним. Поглядывал на меня с осторожностью:
– Да-а… как ты тут живешь…
Чувствовалось некое напряжение, хотя разговаривали, как и прежде, начистоту.
Потом мы встретились на кинофестивале в Каннах. Он приехал с «Борисом Годуновым», я показывал «Поезд-беглец». Посмотрел мой фильм, слышу родное бурчание:
– У-у-у! Ты снял картину – будь здоров! Ух, хитрый какой, я знаю, про что ты снял кино.
– Про что, Серёжа?
– В фильме-то у тебя из тюрьмы бегут. Это же ты про себя, про то, как убежал из Советского Союза на свободу.
– Какой же ты все-таки умный.
– Ну, ты силён! Прекрасно…
А я… уж вовсе не тот здоровяк двадцати шести лет от роду, который (признаюсь) плакал над томом Толстого и мечтал сыграть Пьера Безухова, теперь уж человек вполне зрелый, много чего испытавший, кое-чего и достигший… я опять посмотрел на него снизу вверх. Как всегда – с обожанием.
Николай Бурляев,
народный