Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она тихо опустилась в углу на стул. Он стремительно вышел в коридор, не понимая, что, в сущности, случилось, и в то же время сознавая, что произошло что-то огромное, бесконечно важное. Он презирал себя.
В коридоре он остановился и, негодуя, сам себе показал кулак.
II
Вдруг Сергею показалось, что он и в самом деле виноват перед Клавдией. Перед ним стояло ее лицо, озаренное светом чистых воспоминаний.
Ему стало страшно. А что, если он действительно попросту развратник? И никакой, на самом деле, нет и не может быть свободы любви? И, может быть, вдобавок это именно он сам развратил ее.
Может быть «этого» женщине нельзя? Почем он знает?
Тогда он начинал думать о себе, о Бланш, об ее чулках, которые оставляли наверху над собой розовые кусочки тела, когда она, вольтижируя, быстро поворачивалась на лошади, раздувая розеткой короткое платье наездницы, об ее серо-голубых, точно стеклянных, с большими загнутыми черными ресницами глазах, в которых нельзя было никогда уловить никакого выражения. Черт! Все равно.
Важно то, что если он захочет поставить себе честно и прямо вопрос для чего или, вернее, для кого он сейчас живет, то ответ будет один, донельзя глупый и сумбурный:
— Для Бланш.
Эти месяцы он живет только для Бланш, чтобы видеть, как она «вольтижирует» с громко хлопающим бичом в розовых, крепких, ароматных руках, и потом в ее тесной уборной за туго натянутою парусиновою перегородкой, где пахнет близостью конюшни и губной помадой, без конца целовать ее пальцы, которые она со смехом у него вырывает, говоря на ломаном русском языке:
— Для чего так страстно? Какой надоедливый, право. Вот я не понимаю.
И потом больше всего смотреть в ее неподвижные стеклянные глаза.
Это было глупо, но это было так. И если бы ему сказали, что из его жизни вдруг исчезнет эта глупость, то он был бы бесконечно несчастен.
Что это такое было? Этого нельзя или можно? Почем он знает?
Опять он думал о Клавдии. Конечно, она права. Это разврат. Ах, ax!..
Все эти теории одна глупость! «Сереженька»… Как она это хорошо сказала! Она страдает, а он — подлец, развратитель, и никакой свободной любви нет! Все это вздор, теории… Ах, ах…
Он бегал по своей комнате, хватался за голову.
— Развод? Да, в самом деле! Какое простое средство.
«Сереженька»… Как она это хорошо сказала! Она страдает, а он — подлец, развратитель, и никакой свободной любви нет! Все это вздор, теории… Ах, ах…
Жениться на Бланш… Но в этой мысли было опять что-то смешное: «Для чего так страстно? Какой надоедливый, право»… Все это было хорошо по соседству с конюшней. Может быть, это гнусно, но это так. Сделаться мужем наездницы. Ездить за нею из города в город или же как? Какой вздор!
Выходило, что Бланш была необходима, чтобы бегать за нею, следить издалека, сохнуть, страстно добиваясь своего, но в жены она не годилась. И это был уже, действительно, один голый, откровенный разврат.
Ну, хорошо, разврат! Черт! Пусть будет разврат. Но если он не может? Пустить себе пулю в лоб? Не может он, чтобы не видеть Бланш.
Не видеть Бланш? Одно это предположение может быть только смешно. А если так, то и нечего ломаться.
Когда это стало для него ясно, он немного успокоился.
Но Клавдию ему было болезненно жаль. Да, но жалость не есть любовь. Любил ли он ее когда-нибудь? И что такое вообще значит «любить»? «Любит» он Бланш или не любит? Любил ли он Клавдию? Вернее, так… баловался… ухаживал. Но тогда же ведь это, значит, с его стороны было преступление?
Он начинал припоминать разные подробности первых встреч с Клавдией. Нет, конечно, любил. Тогда когда же «перестал» любить? И отчего?
Нет, никого никогда не любил… ни Клавдии, ни Бланш теперь не любит! Просто: чувственный негодяй. И черт со мной.
Но Клавдия… Как же быть с нею?
Стук в дверь. Это — она.
— Войди. Это ты?
— Да, это я…
Она тихо садится на стул у двери, точно не смея войти.
— Сережа, что мне делать?
— Как что? Почему ты это меня спрашиваешь?
Он начинает метаться по кабинету.
— Не надо лжи, Сережа! Не надо!
В лице опять эта новая серьезность и страдание.
— Я поняла, Сережа, что так нельзя. Мне страшно. Я боюсь, что сойду с ума.
— Это тебя, может быть, расстроил случай с Лидией Петровной?
— Может быть… Не знаю…
Она умоляюще посмотрела на него.
— Сережа.
Он молча бегал по комнате. Она встала и, прихрамывая, подошла к нему. И ему было смешно и немного противно, что она хромает, потому что натерла палец тесной ботинкой. Она так гордится своими маленькими ногами.
— Сережа, прости меня!
— Я не сержусь. Но… но что тебе нужно от меня? Скажи ясно.
В нем поднималась совершенно бессмысленная злоба перед этим поздним, безвыходным разговором.
«Я сейчас сделаю какую-нибудь глупость», — подумал он.
Ее неподвижные, умоляющие, полные слез глаза смотрели на него.
Что ей нужно? Не может он. Ей нужно лжи?
Ему хотелось что-нибудь швырнуть, разбить, выбежать вон, крикнуть.
— Сережа, оставь эту… женщину. Милый…
Он против воли улыбнулся. Вероятно, глаза и все лицо у него были невыразимо глупыми.
— Не смейся, Сережа. Я тебя умоляю.
Но его губы раздвигались все шире и шире. Он с трудом удерживал хохот, рвущийся изнутри. Это — истерика.
— Неужели тебе это только смешно? Я знаю, это нелогично. Я сама такая же. Я — падшая. Мне страшно дотронуться до самой себя. Но… прости.
Она вдруг опустилась на колени.
— Милый, дорогой Сережа, прости. Прости, моя радость, мое божество. Верни мне себя.
Она ломала руки.
— Ради Бога, встань, — попросил он. — Повторяю: к чему эти комедии?
— Нет, это не комедия, Сережа, а трагедия.
Он расхохотался. Она, обиженная, встала.
— Сережа, Сережа, что ты делаешь? Если бы ты знал, с какими чувствами я пришла к тебе. Ты пожалеешь об этом.
— Ты хочешь, чтобы я тебе солгал! — крикнул он, чувствуя, что сейчас произойдет самое непоправимое, и бессильный остановиться. — Ты говоришь: «не надо лжи», но тебе хочется, чтобы я тебе солгал! Именно этого хочется! Ты затем и пришла.
— Нет, Сережа, мне не надо лжи.
Простая, серьезная, униженная, она стояла перед ним.
— Нет, извини, тебе нужна сейчас ложь и только ложь. А я не могу и не хочу тебе лгать. Я люблю Бланш. Ты можешь надо мной издеваться, выставлять меня в смешном виде, но я ее люблю. Слышишь ты это? И я ничего не могу сделать с собой.
Он сказал последние слова тихо содрогаясь, и опустился на диван, чувствуя пустоту, ужас и отчаяние перед мыслью, что так дико и пошло солгал.
Она повернулась и тихо пошла к двери. Он хотел ее позвать, остановить, но не мог, не знал, что сказать. Было только гадко и не хотелось жить.
— Клава, — позвал он ее, сам не зная зачем.
Она остановилась, посмотрела на него расширенными глазами и отрицательно покачала головой.
Дверь за нею закрылась.
III
Весь день Сергей Павлович думал о происходящем.
Несомненно, Клавдия хотела «жить, как все». В ней запротестовало что-то… Вероятно, женское. Чисто женская сантиментальность взяла, наконец, свое.
А, может быть, она просто постарела?
И хотя он вел себя в объяснениях с нею обычно, как дурак, но был сейчас рад, что обнаружил все-таки твердость.
В сущности, это с ее стороны своего рода попытка устроить coup d’etat. Впрочем, ее отчаяние его трогало. Он даже почувствовал особого рода волнение, что-то похожее на давно заснувшее влечение к ней. В особенности, когда она стояла у двери, и он ее тихо позвал, а она отрицательно покачала головой.
Но, в общем, это было все-таки с ее стороны насилие. С насилием он должен бороться.
Ему представилось, что было бы, если бы он подчинился. Да вряд ли это удовлетворило бы и ее.
Вечером, вернувшись домой, он спросил Дуню, где барыня.
Она сделала строгое, осуждающее лицо.
— С самого обеда заперлись и не выходят.
Ему стало холодно.
Сначала он хотел к ней постучаться, но дрянная трусость взяла верх, и он, стыдясь самого себя и своей ничтожности, юркнул в свою комнату.
— Пусть она оглядится сама, — утешал он себя. — Ну, что он, что может ей сказать? Если угодно, это с ее стороны измена слову. Он какой был, таким и остался. Скажет: он развратен. Но он себя и не выдавал за образец чистоты и невинности. Он есть то, что он есть.
И опять его мысли вращались в том же заколдованном круге.
Он разделся и довольно скоро, утомленный безвыходными мыслями, заснул.
Проснулся от неопределенного, темного сознания. Кто-то точно стоял в темноте у его ног.
— Кто? — спросил он отрывисто.
Но никто не ответил.