оставил их посреди коридора, сделал два робких шага в комнату.
Все-таки, несмотря на видимую аккуратность хозяйки, в квартире пахло немного несвежим — наверное, ей не хватало сил, чтобы поддерживать образцовость. Почему-то это немного успокаивало. В комнате сел на предложенный стул, обок круглого стола в старой местами отколовшейся полировке. Стал говорить о чем придется, будто язык сам выворачивал — лишь бы только не молчать:
— Я слышал, он был женат?
— Был, — она тонко и добро улыбнулась. — Света еще молодая женщина, она свое счастье нашла. — И чуть погодя с радостью: — А Юленьку я вижу часто. И квартира на нее записана. Это внучка… Ей квартира отойдет. У меня же двухкомнатная. У Сережи была своя квартира, он купил, но он ее записал на Свету, так нужно было. И Света там теперь живет с новой семьей. А у меня двухкомнатная.
Через десять минут уже пили невыносимый чай приличий. Она, нервно кривя тонкие белые губы (вероятно, что-то старческое), рассказывала:
— Они втроем живут совсем недалеко. И Слава хороший человек — ничего плохого не скажешь. Но если честно, то с Юлей Слава не очень ладит, а Юля — моя внучка. Я говорила уже?
Руки ее, немного несоразмерные, крупные, как, у многих стариков, будто руки их продолжают до последних дней расти, сильно дрожали — да, точно, что-то старческое, нервное.
Он же сидел прямо, с деревянной спиной, только и думал, как бы не выдать себя, одно неверное движение или слово невпопад, и она поймет, кто перед ней. И клял себя за то, что пришел.
Из второй комнаты принесла фотоальбом, старый, добротный, с зелеными картонными листами. На первой же странице, с первым же фото, на котором изображался голый младенец, что-то надломилось в ее лице, то, что было прямолинейно, интеллигентно воздержанно, съехало в сторону.
— Это всего три месяца от рождения… — Она заговорила с трудом. Чтобы отвлечься, опять предложила, как уже несколько раз предлагала: — Берите, пожалуйста, конфеты…
— Да-да… — Он не брал конфеты, только иногда прикладывался к краю чашки, почти не отпивая, потому что было обжигающе горячо. Невозможно было вписать себя в искривленное пространство. В голове только и билось: бежать, бежать!
Еще страница, еще… Рассказ про детский садик, про какой-то санаторий и следом — с тихой материнской мечтательностью — о воспалении легких, о бдениях у кроватки и счастливом выздоровлении всего за одну ночь.
— А вот же, здесь он как раз во время той болезни… Посмотрите, какие глазенки.
— Да, да…
Этак можно было пройти всю мучительную биографию. Но вдруг перепрыгнула через целые эпохи:
— Его очень уважали. Когда случилось то страшное, знаете, сколько народа пришло проститься. И одноклассники, и нынешние товарищи.
Она пролистала альбом до середины.
— А это выпускной класс.
Большая смонтированная фотография — по верхнему ряду учителя в круглых нимбах. Ниже тремя рядами ученики.
— Да вы, наверное, кого-то помните, раз учились в параллельных классах?
— Ну как же, помню, — выдавил он даже с некоторой долей радости, прочитывая подписи к фотографиям. — Вот Стасик Жевентьев… Как же! Людка Алдошина… Как же, помню!
Она вдруг опять подхватилась, побежала во вторую комнату, принесла картонную папочку с завязочками, развязала, на свет появились грамоты.
— А это он участвовал в соревнованиях. Да ведь вы должны знать. Это первое место на областных соревнованиях. А это на чемпионате России. Хотя они проиграли, но ведь само участие…
— Да-да, конечно, — кивал он, прочитывая мелькающую строчку«…по вольной борьбе». — Помню… Хотя я лично не выступал, у меня только второй разряд.
Замолчали на минуту, пока она укладывала грамоты назад, в папочку.
— А что же произошло тогда? — Он сглотнул тяжелый комок. — Не было никаких последствий? Никого не нашли?
— Не нашли, — коротко ответила она. Встрепенулась: — Знаете, что мне сказал следователь? Такие страшные вещи. Что Сережу убили, потому что это была такая подстава. Подставили мелкую пешку вместо короля. Это у них такие разборки. И еще, что ему не нужно было связываться с теми людьми. Потому что таких, как Сережа, всегда используют, рано или поздно все равно что-нибудь должно было случиться.
Она медленно поднялась, взяла папочку с грамотами, понесла из кухни. Он же продолжал сидеть истуканом. Сердце раздулось, ухало так, что в ушах гудело. Взял одеревеневшими руками фотоальбом, оставленный на краю стола, начал его листать совершенно бездумно, лишь бы отвлечься. Медленно перевернул страницу — из небытия всплыли незнакомые лица, сквозь туман проступил старик в черном пиджаке, восседающий на лавке; группа детей — что-то вообще довоенное; еще какое-то застолье… Следующая страница… Нет, невозможно было просто так сидеть, листать этот альбом и ВСЕ ЗНАТЬ. Совершенная духота… Вот женщина на фоне троллейбуса. Улица, по которой чадят довольно сносные «Жигули» и «Москвичи»… Еще страница. Он оцепенел, сердце провалилось в яму.
Два ребенка лет четырех, два мальчика, взявшись за руки, склонив головки чуть друг к другу, смотрели со снимка с той надеждой, с которой дети всегда ждут обещанного вылета фотографической птички. На лобике одного было жирно выведено — «ЖО», на лобике второго — «ПА». Тут вернулась она. Он закрыл альбом и только губами выжал:
— Я же не спросил, как вас зовут. Простите…
— Зинаида Ерофеевна.
— Зинаида Ерофеевна… Да, я не знал…
Он поднялся, на ослабевших ногах пошел в коридор.
— Уже уходите? — Она должно быть удивилась страшной бледности его лица.
Он не ответил. В коридоре, не сгибаясь, нащупал ногами свои башмаки, вдвинул в них ноги, раздавив задники, взял ветровку, потянулся к двери. Она опередила, услужливо щелкнула замком, он вышел и, не оборачиваясь на ее прощания, не отвечая, стал спускаться по лестнице, на ходу надевая ветровку.
* * *
Дома уже спали. Он, не разуваясь, тихонько прошел на темную кухню, сел за стол, навалившись на сложенные руки. Перед ним было темное окно, наполовину прикрытое занавеской, и там мерцал фонарями и лампами квартал. Вяло думал, что надо бы переодеться, перекусить или попить чаю, а если бы было, то еще выпил бы водки… Много водки… Плевать на почки, на нервы… Может, стоило сходить в круглосуточный. Но только он не мог теперь оторвать себя от табурета. Ночь совершенно опустошенная. В эту пустоту ночи закономерно втекала пустая жизнь — шлейф ее, тянущийся миражеподобным хвостом уже почти сорок лет. Можно было закидывать пробный невод — подводить предварительные итоги кризисного возраста, которые раскладывались на упрощенные, лишающие тебя оправданий формулы: давно состоявшееся крушение тех самых «единственно стоящих» идей; давно переставшая радовать, трансформировавшаяся в торговую лавочку профессия; опреснившиеся