Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут Фостен прервала свою тираду и, с той же интонацией, с тем же пафосом, обратилась к Ипполиту:
— Да не смотрите же на меня так. У вас должен быть такой вид, словно вам отвратительна моя любовь, вы должны отвернуться. Иначе у меня не будет никакого повода сказать вам: «Но нет, ты на меня поднять не хочешь глаз».
Ждала я, что в тебе укоренится злобаК твоей обидчице, и мы спасемся оба.Что ж, ненависть твоя росла, но вместе с нейРосла моя любовь.
Режиссер. «Росла моя любовь» — более мягким голосом, а?
Актриса.
К тебе еще сильнейВлекли меня твои безвинные мученья;Меня сушила страсть, томили сновиденья.Взгляни, и ты поймешь, что мой правдив рассказ.Но нет, ты на меня поднять не хочешь глаз.Кто б из живых существ мой жребий счел завидным?Не думай, что с моим признанием постыднымЯ шла сюда к тебе. О нет, просить я шлаЗа сына, чтоб ему не причинял…
Директор. Расчлените, дорогая, это «чтоб ему» так же, как «я шла сюда к тебе» в предыдущей фразе. А то вы съедаете эти три слога, и получается не очень хорошо… тут есть что-то простонародное.
Актриса.
…просить я шлаЗа сына, чтоб ему не причинял ты зла.А говорю с тобой лишь о тебе. О горе!Тобой я вся полна, и с сердцем ум в раздоре.Что ж, покарай меня за мой преступный пыл.Немало твой отец чудовищ истребил;И ты с лица земли, сурово и жестоко,Сотри чудовище, исчадие порока,Тезееву вдову, томимую — о стыд! —Любовью к пасынку!
Директор. Да, здесь непременно надо дать почувствовать дочь Пасифаи.[128]
Актриса.
Пускай твой меч пронзитЕй сердце грешное, что жаждет искупленьяИ рвется из груди к мечу, орудью мщенья.Рази!..
Режиссер. Первая развязка… А отсюда и до конца сцены — rinforzando.[129]
Актриса.
Рази! Иль облегчить моих не хочешь мук?Иль кровью мерзкою не хочешь пачкать рук?Что ж, если твоего удара я не стою,И не согласен ты покончить сам со мною, —Дай мне твой меч!
И Фостен, резко оборвав, язвительно бросила Ипполиту:
— Однако не могу же я лезть за мечом под вашу тунику… Этот жест для меня крайне затруднителен… Своей позой вы должны дать мне возможность для такого движения, которое бы не было ни шаблонным, ни вульгарным.
XI
Глубокое проникновение в роль Федры, одержимость этой трагедией, усилие, которое делала над собой актриса, чтобы воспламениться великой страстью исступленной легендарной царицы, — все это зажгло в теле Фостен (явление, чаще встречающееся в театре, нежели принято думать) то же пожирающее пламя, которое сжигало жену Тезея.
Она сама удивлялась теперь той полноте чувств, тем вибрациям, той волнующей радости, какую вызывали в ней внешние впечатления, как, например, жадно вдыхаемый аромат сорванного цветка, и, полузакрыв глаза, с дрожащими ресницами, словно прислушиваясь к какому-то неясному шуму в ушах, похожему на тот, что сохраняется внутри морских раковин, Фостен проводила долгие часы, погрузившись в жгучие мечтания, отдаваясь кипенью мозга, которое еще не мысль, и ее неудовлетворенное, созданное для любви тело вздрагивало от легких чувственных разрядов. Яростная потребность любить, обратившаяся сначала к воспоминанию об Уильяме Рейне, продолжала жить в ней, но теперь уже неукротимая, беспредметная, готовая излиться на кого угодно. Связь с Бланшероном была добропорядочна, спокойна, привычна, и, подобно иным замужним женщинам, долгое время остававшимся безупречными, трагическая актриса вдруг почувствовала внезапное, непреодолимое желание изменить с первым встречным, с тем, кого пошлет всесильный Случай.
И вот теперь, перед спектаклем, Фостен была в таком состоянии, в каком бывает женщина, когда, после чтения эротического романа, она лежит на скамейке в аллее парка, среди воркующих голубей и истомленных зноем растений, вдыхает горячий предгрозовой ветер и тихо зовет в своих мечтах дерзкого прохожего.
XII
Это своеобразное физическое возбуждение в известной мере разжигалось самим направлением мечтаний Жюльетты, мысленными возвратами к прошлому, сообщничеством ее мозга. Актрису не покидала мысль, что если все ее существо не будет взволновано случайной страстью, бурным порывом, мимолетным и жгучим увлечением, каким-нибудь внезапным переворотом в повседневной рутине ее женского существования, то она не найдет в себе той нежности, той пылкости, того огня — словом, тех драматических средств, каких требовала пламенная роль Расина. Более того, она начала спрашивать себя, уж не притупила ли эта спокойная, безмятежная, безбурная жизнь, в сущности говоря, жизнь замужней женщины, — не притупила ли эта жизнь ее способностей, не ослабила ли напряженности ее игры, не ограничила ли смелости ее дерзаний; ей начало казаться, что в последних своих ролях она не проявила всей той мощи, всего мастерства, всего своеобразия, каких зритель вправе был от нее ожидать. Она переносилась мыслью к началу своей театральной карьеры, к годам нужды и быстро проходивших увлечений, к беспокойной, кипучей жизни, до краев полной любовных тревог и сердечных драм, и припоминала, что именно к этим трудным, лихорадочным годам относились самые блестящие ее успехи, самые яркие триумфы, роли, созданием которых она могла более всего гордиться. И одновременно с этими неотвязными мыслями ей, помимо воли, приходили на ум всевозможные циничные теории ее сестры — о так называемой «гигиене» одаренной женщины, о мужском начале, заложенном в натуре артистки, будь то певица или драматическая актриса, об «испорченности» сильного пола, которою природа наделила такого рода женщин, и, наконец, о потребности в распутстве, составляющей в какой-то мере часть их гения.
Бывали минуты, когда без всякой причины ее вдруг охватывало безрассудное романтическое желание бросить это ровное беззаботное существование, пойти на внезапный разрыв с Бланшероном, продать свой особняк, послать ко всем чертям семейный уют, и тогда, одним ударом разорвав все эти буржуазные путы, пустив по течению все это благопристойное «счастье», вновь поселиться в глухом квартале, в маленькой квартирке своей юности, на дверях которой она только на днях видела билетик о сдаче внаем, и снова отдаться молодым, свободным, взбалмошным увлечениям прежних дней, а потом приносить на сцену отражение радостей и печалей этой лихорадочной, вновь забившей ключом жизни.
XIII
В полумраке сцены виднелся на заднем плане Трезенский дворец дорической архитектуры, созданный театральным декоратором. Из-за кулис выходили в туниках, хламидах и паллиумах[130] с широкими тяжелыми, складками женщины и мужчины, говорившие нараспев и воспроизводившие смелые жесты героев умерших поколений. Казалось, это тени древних греков завладели в бледном свете дня подмостками театра и произносят звучные торжественные строфы, немного странные для слуха людей XIX века. Тут была Федра, жена Тезея, дочь Миноса и Пасифаи, в своей звездной тунике и с золотой повязкой на голове; был Ипполит, сын Тезея и Антиопы, царицы амазонок, облаченный в звериную шкуру и точно такой, как на картине Герена[131]; была Арисия, афинская царевна; был старый Терамен, наставник Ипполита, в темном своем плаще; была Энона, кормилица и наперсница Федры; были также Исмена и Панопа.
И вот в скудно освещенной, унылой и пустой зале, где сидело во мраке не более тридцати человек, зазвучали, чередуясь с волнующей пантомимой, александрийские стихи[132], зашелестели развевающиеся одежды и потекло величественное действо благородной трагедии; все это очень походило на ту античность, какой ее воспроизводит какая-нибудь картина, удостоенная Римской премии[133] и выставленная для обозрения в полутемном подвале, дрожащем от грохота фиакров.
А в маленькой афише, висевшей в коридорчике актерского фойе, это называлось «репетицией в костюмах» — последней репетицией «Федры».
После пятого акта все мужчины и женщины, занятые в трагедии, вприпрыжку выбежали из залы и рассыпались по всему театру, радостно оживленные, болтая друг с другом, размахивая руками и еще сохраняя в своей жестикуляции что-то от недавней игры.
Фостен прошла в актерское фойе, и здесь, при ярком дневном освещении, греческая царица полушутя-полусерьезно устроила сцену старому художнику, человеку весьма одаренному и своему большому другу, который любезно сказал ей еще тогда, когда она только принималась за роль Федры: «Вашим костюмом займусь я сам — сам нарисую его, сам скрою, сам сделаю!» И вот после продолжительных совещаний вдвоем в кабинете эстампов; после того, как они остановились на одном из трех эскизов, нарисованных художником акварелью; после того, как вместе наблюдали за выполнением костюма театральным костюмером, — этот костюм, тысячу раз примеренный, исправленный и переделанный, тот самый костюм, который актриса до сих пор находила прелестным, сегодня вдруг показался ей ужасным.
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Добыча - Эмиль Золя - Классическая проза
- Малыш[рис. В.С. Саксона] - Альфонс Доде - Классическая проза