Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего, я думаю.
— Может быть, и ничего… Я бы почувствовала. Я тогда почувствую… Ведь у меня рефлексы очень сильные…
— Рефлексы, — мягко поправляет Костя.
— Ну, все равно… И вот эти мои ре… рефлексы…
— Рефлексы.
— Что это ты ко мне все придираешься, Костя?.. Думаешь, это очень хорошо?
— Ну, я не буду… Ты на меня не серчай…
Какой-то одинокий пьяный, в нахлобученной фуражке, весь намеленный, должно быть рабочий с мельницы, полз навстречу, покаянно бурча:
— Как поро-сенок… Пятьдесят два года мне, а я… как поросенок…
Поровнявшись, сделал крутой зигзаг и чуть не придавил Вареньку. Костя ловко поставил руку ребром между ней и пьяным и пояснил взрослым басом:
— Деривация влево, почтенный!
А Варенька, прижавшись к нему, сказала:
— О господи! Вот еще!..
И подумала тут же: «Через год Костя — студент… Студенту уж и жениться можно?.. — И потом еще подумала: — Он ведь и не бедный, из купцов… Его, если подстричь, одеть прилично и чтоб он не сутулился так, — он будет даже красивый…»
VПолукругом мягким и лунным, чуть задымленным от ночного пара, река подходила к берегу с двумя мостками для баб-полоскалок, а за рекой — дубовая Хлебинина роща, где дубы огромные, старинные, где росли ландыши, где устраивались маевки. Над рекой повсюду теперь горластый, влажный, упругий рокот лягушек — к дождю или к вёдру, к чему они там задают свои балы и концерты? Сзади — за спиной — линия невзрачных домишек, и от них жилой, печной запах; несколько крашеных лодок в воде у причалов, две-три скамейки на берегу, и надо всем вверху очень далекое свежее небо в мелких звездах, и так ясно, что перед этим небом все дела человеческие, великие и малые, равны. Но это только с первого взгляда так: во все нужно вглядеться пристально, послушать, подышать светлой речкой, идущей издалека, различить несколько слабых сырых огоньков вдали, вспомнить детство.
Для этого нужно сесть на одну из истерзанных перочинными ножичками и исписанных карандашами стареньких скамеек, сесть плотней и сидеть долго и молча: смотреть, слушать и думать; не говорить, потому что слова отпугивают то, что приходит.
Тогда будет исподволь просачиваться внутрь какая-то одна для всего в мире… как назвать это? — душа ли, тайна ли, мысль, или вечность, или как еще, — все равно, как ни назови, все будет не то, потому что нет слова для этого… и все зазвучит согласно, и к одной какой-то общей точке схода, от всего кругом пройдут через тебя горизонтали.
Небо ниже спустится, и ближе звезды, и лягушки в реке не будут горланить — вот странность! — то есть они будут, но их будет слышно, насколько нужно, и сырые огоньки вдали подсохнут, и отражение от лодок, и причалов, и бабьих мостков — все это будет ничуть не тише лягушек, и глухих речных бучил, и Шариков у запертых калиток. И яснее все станет в тишине: чему же и с чем же спорить?..
Эти пристальные к жизни тихие минуты, если сбылись они, их нужно беречь, как святыню, — они редки. Они приходят из недр жизни и все преображают, неизвестно как: и темную дубовую Хлебинину рощу, и жуткость реки, на дне которой с той стороны переплелись корни, и выпьи крики, которые в другое время пугают.
И чужое тепло рядом незаметно так и просто становится твоим теплом, и даже странно как-то думать о нем, что оно — чужое.
— Это напротив, кажется, утонул ваш гимназист Казанский в прошлом году? — спрашивает Варенька тихо.
— Да, напротив… Плавал плохо, судорогой руку свело… — так же тихо отвечает Костя.
Его большая рука лежит на Варенькином плече. Варенька прикорнула к нему головой в своем теплом платке; и от этого платка чуть тревожно, хорошо пахнет.
— А ты умеешь плавать?
— Еще бы, я-то!
— Я тоже умею. Я далеко плаваю.
И потом опять долго сидят и молчат.
Когда детское не ушло еще из души, таким все кажется глазастым и большим, и захолустно-тихоуездного нет, потому что по своей орбите какой-то движется в душе весь целиком нерасчлененный мир. Куда он? — бог его знает. И пока не важно это — куда. Из земли не выпадешь, и из души не выпадет земля; пока недалеко ушло детское, вся душа еще земляная — снежная, дождевая, цветочная, обнадеженная солнечной лаской самое меньшее на сто лет.
Перед звездами все человечьи дела равны, но ведь и все звездные дела равны перед землей, что бы про них ни выдумывали звездочеты. Вот упала звезда, оставив после себя на одну секунду, на одно только мгновенье зеленый пушистый хвост…
Чуть подымает голову Варенька.
— Ты слыхал, говорят, Хлебинину рощу покупали какие-то, и там будто хотели устроить… завод, что ли?..
— Маслобойку… Это для виду только, а потом перепродать.
— Ну да… А Хлебинин не продал. Молодец. А то бы нам летом и ездить некуда.
— Зачем же ему продавать? Он и так богат. А со временем тем более: может быть, железная дорога к нам пройдет — цены вырастут.
— И куда же, ты подумай, моя крестница Любочка за ландышами пошла бы, как мы ходили?.. Правда?
— Правда, — смеется Костя…
— Она ведь у меня удивительная!.. Я ее спросила в прошлом году, чуть она говорить начала: «Кого ты, Любочка, больше любишь — меня или свою маму?» Она говорит: «А!» — «Кого, Любочка?» — «А!» — «Меня или маму?» — «А-а…» (Чуть не плачет, бедная.) — «А… динаково, что ли?» — «Да», — говорит.
— Ах, хорошо! — смеется Костя.
Летучие мыши иногда налетают, пропархивают мимо и как будто попискивают на лету. С той стороны, кроме соловьев и лягушек, слышится иногда треск, точно небольшая трещотка то в одном месте, то в другом.
— А ты знаешь, Костя, кто это трещит?
— А это птица такая… называется она…
— Хорошо, не надо… Я тоже знаю: козодой! А что?
— Козодой.
Варенька прижимается к Косте крепче, точно козодой своим треском что-то такое, какую-то тонкую ниточку разорвал между ними. Потом еще какую-то ниточку разрывает налетевший на Костю жук; потом еще одну — плеск весла около далеко где-то поставленных ятерей.
Двигалась ночь в своей последне-апрельской работе близко и густо; ясно было, как хлопотала неугомонно и на реке, и в Хлебининой роще, и сзади, в домишках, и там, на лугах, где огоньки, — а они двое сидели и слушали, как двигалась ночь, и когда говорили, то все о чем-нибудь маленьком, полудетском, согласном с этой близкой землей, все дела которой равны перед звездным судом.
Какой-то запоздалый извозчик протарахтел и разбудил собак недалеко от них в недавно замощенном переулке. Костя погладил тихо Варино плечо.
— Как-то бабушка твоя теперь, Варя?
— Я только-только вспомнила про бабушку, а ты сказал! — подняла удивленно голову Варенька. — Почему ты это угадал так?.. Знаешь что, мы все-таки пойдем уж — будет, правда?
И, точно до конца продумав все, она добавила просто:
— Ты, Костя, хороший. Дай я поцелую тебя крепко-крепко.
VIТолько когда забрезжило мутное молоко на востоке, и почернели влажные сучья акаций, и два соловья перебойщики — один в саду капитана Морозова, другой в стрекачовском саду — стали слышнее, и уж свежо стало, так что прозябла Варенька, она простилась с Костей Орешкиным около сломанной планки бабушкиной ограды. По саду пробежала бегом (а Костя не уходил, смотрел), на бегу думала: «А вдруг что-нибудь с бабушкой случилось, а меня не было!..» Подбежала к желтенькой рыхлой полоске своего окна, отодвинула ставень, пригляделась: сидела по-прежнему бабушка в качалке, спала, а свеча отгорела уж наполовину; в комнате было тихо, желто, тепло, лавандой пахло, а на ее кровати спал корешком кверху толстый роман.
Влезла Варенька так ловко и бесшумно, как самый опытный вор. Постояла около бабушки, постояла около зеркала у комода — пригладила волосы, постояла еще у окна и потом плотно прикрыла его и заперла на задвижку ставень, и стало так, как будто все время сидела здесь, и представилось вдруг, что войдет Ольга Ивановна, шмурыгая туфлями, в ковровом пестром платке поверх рубахи и спросит: «Ты никуда не уходила, Варя?» А она вздернет плечами обиженно: «Как же я могла бы уйти, раз я дежурю?»
Поправила свечку, прилегла на подушку, пахнувшую со вчерашнего любимыми Дашиными духами Coeur de Jeannette, взяла было книгу, но такими бледными, жалкими, тошными показались мелко упечатанные страницы, захватанные в нижних уголках, а ночь, за окном не оставшаяся, а вошедшая сюда с нею, была так полным переполнена, так тяжело ложилась на веки, что куда же было бороться с нею?.. И Варенька заснула крепчайшим весенним сном.
Баба-законница, Лукерья, успела уже сбегать к столяру Маурину, которому Ольга Ивановна загодя заказала приличный гроб, и теперь степенно, между делом, голосила для порядка над положенной на столе бабушкой; Никандр Порфирьич, как всегда в будние дни, ушел скромненько на службу; Иван Никандрович, теребя бородку, ходил по узенькой аллее в саду и думал о солнце, цветах, жизни, смерти, о жужелицах и величинах бесконечно малых; Нина Андреевна давно, украдкой, приготовила уж свою материю и машинку и ждала только удобного времени, чтобы приступить к стукотливой строчке, и вообще шел уже деловой девятый час, когда Ольга Ивановна, тряся за плечо, будила Вареньку.
- Кто прав? - Фёдор Фёдорович Тютчев - Русская классическая проза
- Стежки, дороги, простор - Янка Брыль - Русская классическая проза
- Один день ясного неба - Леони Росс - Русская классическая проза
- Несвоевременные мысли - Максим Горький - Русская классическая проза
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза