«Бери шесты, бае. Провалишься — держать будет. Стороной пойдем, если смотреть хочешь и смеяться хочешь».
Словно канатоходцы, с шестами наперевес, шли мы по живому, вздыхающему под ногами болоту, а кочки справа и слева шевелились, будто готовые прыгнуть. Даже кусты и молодые деревья раскачивались, цеплялись за шесты и, казалось, старались заслонить путь.
Мы повернули за поросль молодняка и остановились. Над черной уступчатой линией леса, окруженная маленьким ореолом, сияла утренняя звезда.
Шаманша и ее спутницы стояли посредине болота с поднятыми руками. Потом я услышал низкую длинную ноту. И словно в ответ ей, прозвучало далекое лесное эхо, повторившее ноту на какой-то многооктавной высоте. Потом эхо, звуча уже громче, продолжило странную, неясную мелодию. Я понял, что это пела она, шаманша.
Так начался этот непередаваемый дуэт голоса с лесным эхом, причем часто они звучали одновременно, сливаясь в непонятной, но околдовывающей гармонии.
Песня кончилась. Я не хотел, не мог двигаться.
«Это доисторическая песнь. Моя гипотеза о доледниковых людях в-в-верна», — восторженно прошептал Сергей Антонович.
Днем мы сидели в чуме шаманши. Нас привел туда Илья Иванович Хурхангырь, сморщенный старик без единого волоска на лице. Даже ресниц и бровей не было у лесного жителя, не знающего пыли.
На шаманше была сильно поношенная эвенкийская парка, украшенная цветными тряпочками и ленточками. Глаза ее были скрыты надвинутой на лоб меховой шапкой, а нос и рот закутаны драной шалью, словно от мороза.
Мы сидели в темном чуме на полу, на вонючих шкурах.
— Зачем пришел? Больной? — спросила шаманша низким бархатным голосом. И я сразу вспомнил утреннюю песнь на болоте.
Подчиняясь безотчетному порыву, я пододвинулся к чернокожей шаманше и сказал ей:
«Слушай, бае шаманша. Ты слышала про Москву? Там много каменных чумов. Мы там построили большой шитик. Этот шитик летать может. Лучше птиц, до самых звезд летать может, — я показал рукой вверх. — Я вернусь в Москву, а потом полечу в этом шитике на небо. На утреннюю звезду полечу, которой ты песни поешь».
Шаманша наклонилась ко мне. Кажется, понимала.
«Полечу на шитике на небо, — горячо продолжал я. — Хочешь, возьму тебя с собой, на утреннюю звезду?»
Шаманша смотрела на меня совсем синими испуганными глазами.
В чуме стояла мертвая тишина. Чье-то напряженно-внимательное лицо смотрело на меня из темноты. Вдруг я увидел, как шаманша стала медленно оседать, потом скорчилась и упала на шкуру. Вцепившись в нее зубами, она стала кататься по земле. Из ее горла вырывались клокочущие звуки — не то рыдания, не то непонятные, неведомые слова.
«Ай, бае, бае, — закричал тонким голосом старик Хунхангырь, — что наделал, бае!.. Нехорошо делал, бае. Очень нехорошо… Иди, скорей иди, бае, отсюда. Священный звезда, а ты говорил — плохо…»
«Разве можно задевать их в-в-верования? Что в-в-вы наделали?» — злобно шептал Сергей Антонович.
Мы поспешно вышли из чума. С непривычной быстротой бросился Лючеткан за оленями.
Я не знаю более миролюбивых, кротких людей, чем эвенкийские лесные охотники, но сейчас я не узнавал их. Мы уезжали из стойбища, провожаемые угрюмыми, враждебными взглядами.
«В-в-вы сорвали этнографическую экспедицию Академии наук», — с трудом выговорил Сергей Антонович, придержав своего оленя, чтобы поравняться со мной.
«Гипотеза ваша не верна», — буркнул я и ударил каблуками своего рогатого коня.
Мы поссорились с Сергеем Антоновичем и все три дня, прошедшие в ожидании гидроплана из Красноярска, не разговаривали с ним ни разу.
Один только Лючеткан был доволен.
«Молодец, бае, — смеялся он, и глаза его превращались в две поперечные морщины на коричневом лице. — Хорошо показал, что шаманша только порченый человек. В эвенкийскую лесную газету писать буду. Пускай все лесные люди знают!»
Странные мысли бродили у меня в голове. Прилетевший гидроплан от быстрого течения уже подрагивал на чалках. Уже шитик доставил меня к самолету, но я все не мог оторвать взгляда от противоположного берега Подкаменной Тунгуски.
За обрывистой, будто топором срезанной скалой река как бы нехотя поворачивала направо, туда… к местам атомной катастрофы. Но на противоположном берегу ничего нельзя было разглядеть, кроме раскачивающихся верхушек уже пожелтевших и покрытых ранним снегом лиственниц.
Вдруг я заметил над обрывом подпрыгивающую фигуру. Послышались выстрелы. Какой-то человек, а рядом с ним сохатый!
Эвенк на лосе!
Ни минуты не колеблясь, я сел в шитик, чтобы плыть на ту сторону. Неожиданно в лодку тяжело спрыгнул грузный Сергей Антонович. Ангарец налег на весла. Эвенк перестал стрелять и стал спускаться к реке.
Шитик с разбегу почти наполовину выскочил на камни.
«Бае, бае! — закричал эвенк, — Скорей, бае! Времени бирда хок. Совсем нету. Шаманша помирает. Велела тебя привести. Что-то говорить хочет».
Впервые со времени нашей ссоры с Сергеем Антоновичем мы посмотрели друг на друга.
Через минуту лось мчал нас по первому снегу, между обрывистым берегом и золотисто-серой стеной тайги.
Когда-то я слышал, что лоси бегают со скоростью восьмидесяти километров в час. Но ощущать это самому, судорожно держась за сани, чтобы не вылететь… Видеть проносящиеся, слитые в мутную стену пожелтевшие лиственницы… Щуриться от летящего в глаза снега… Нет, я не могу вам передать ощущения этой необыкновенной гонки по тайге! Эвенк неистовствовал. Он погонял сохатого диким криком и свистом. Комья снега били в лицо, словно была пурга. От ураганного ветра прихватывало то одну, то другую щеку.
Вот и стойбище. Я протираю запорошенные глаза. Очки разбиты во время дикой гонки.
Толпа эвенков ждет нас. Впереди старик Хурхангырь.
«Скорее, скорей, бае! Времени совсем мало!» — По щекам его одна за другой катятся крупные слезы.
Бежим к чуму. Женщины расступаются перед нами.
В чуме светло. Трещат смолистые факелы. Посредине на каком-то подобии стола или высокого ложа распростерто чье-то тело.
Невольно я вздрогнул и схватил Сергея Антоновича за руку. Окаменевшая в предсмертном величии, перед нами, почти не прикрытая, лежала прекрасная статуя, словно отлитая из чугуна. Незнакомые пропорции смолисто-черного лица были неожиданны и ни с чем не сравнимы. Да и сравнишь ли красоту скалы из дикого черного камня с величественной красотой греческого храма!
Мужественная энергия и затаенная горечь создали изгиб этих с болью сжатых женственных губ. В напряженном усилии поднялись у тонкой переносицы строгие брови. Странные выпуклости надбровных дуг делали застывшее лицо чужим, незнакомым, никогда но встречавшимся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});