Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошка зашевелился сильнее и присел.
— Кажись, ничего, — заговорил он, тяжело вздыхая и разминаясь. — Верно… вреда, кажись, нету. А то было вовсе убил.
Товарищ искренно обрадовался.
— Слава те господи, владычица небесная… А ведь я думал — крышка! Ну, ин вставай. Надо, видно, убираться, пока целы… Ишь, собаки на даче заливаются…
— Ничего, — уверенно ответил Прошка. — Кому надобность… Далеко. А как он меня полыхнул-то… Ну-у, ну-у! И народ нонче пошел. Креста на нем нет… Убил человека и пошел себе… Слышишь ты?
Оба прислушались. Издали все еще доносились обрывки песни.
— Поет-заливается… Ушел и не оглянулся… Может, я здесь поколел, как собака.
Он всхлипнул.
— Каскеты медные теперь на персты надевают… Свинчатками лупят, — говорил он жалобным, почти плачущим голосом. — Долбанет этак невзначай, искры из глаз… Обеспамятеешь…
— Ну-ну… — угрюмо сказал товарищ, очевидно не одобрявший Прошкиного малодушия.
— Ну, пущай… — продолжал Прохор простодушно. — Надо, скажем, и ему какое-нибудь средствие… оборону какую-нибудь. А этот смотри ты: палит, не говоря худого слова…
Он опять всхлипнул. Волнение было слишком сильно, и он хотел жаловаться и плакать.
— Народ пошел какой… Неаккуратный…
— Ну-ну!.. — сказал опять товарищ.
Прошка склонил голову на руки. Жизнь казалась ему невозможной. В душе было темно и тоскливо, как еще не бывало никогда. Кроме тоски, он чувствовал еще обиду: ему казалось, что в игре, которую он вел с ближними, последние прибегают к неправильным и непозволительным ходам. Сам он работал только «всухую» и не мог без страха подумать об убийстве. Как и в кулачных боях, он полагался на кулак и на крепкую медвежью хватку. Он желал бы, чтобы ближние боролись «благородно»…
Все еще по временам всхлипывая, он поднялся с земли и пересел под навес. Выстрел, действительно, не вызвал на дачах никакого движения, и собачий лай, поднявшийся сначала, более не возобновлялся. Товарищ Прошки присел с ним рядом. Он был озадачен слабостью Прошки. Не обладая большим запасом утешительных слов, он ничего не сказал, но, кажется, его молчание на этот раз имело сочувственный характер.
Становилось светлее; роса налегла матово-белою пеленой на зелень. Оркестр смолк. Первые лучи солнца освещали две угрюмые фигуры, неподвижно сидевшие на перекрестке.
IIIОтношение выселковских обывателей к Прошкиной профессии отличалось чрезвычайной терпимостью. С тех пор как уклад прежнего крестьянского мира был порушен и его члены пошли вразброд, все они находили естественным, что человек так или иначе кормится по силе возможности. Обломок прежнего крестьянского общества — Выселки требовали только, чтоб их члены не забывали вконец своих связей с миром, не делали вреда своим однообщественникам. Кажется, что именно таким образом следует объяснить тот сочувственный нейтралитет, какого придерживались выселковцы в отношении к Прошкину способу кормления… В свою очередь, и отношения Прошки к согражданам были исполнены взаимной благосклонности. По крайней мере так было прежде. Выселки знали Прохора, и Прохор знал Выселки. В случае удачи Прошки на Выселках многие бывали веселы и пьяны, и никому не приходило в голову задаваться нескромным вопросом: откуда взяты деньги, которыми оплачивалось это веселье? Впрочем, все хорошо знали это без всяких справок. Зато в самые темные осенние ночи Прохор различал своих компатриотов рысьими глазами, и никогда он не позволял себе испугать выселковскую женщину, не обидел ни одного пьяненького выселковца. К сожалению, в наступившие для Прошки тяжелые времена этому трогательному согласию предстояло жестокое испытание.
Не случилось еще ничего особенного, но уже многие наблюдательные люди заметили, что Прошка начал «задумываться». Это был очень тревожный симптом. Известно, что, если человек начал думать, от такого человека добра не жди. Поэтому и от мыслей Прошки все ждали худа, и между Выселками и Прошкой пробежала черная кошка… О чем, собственно, он думает, никто этого, конечно, не знал; тем не менее когда домохозяин-сапожник, у которого подозревались некоторые деньжонки, проходил мимо Прошки в минуты раздумья, — он чувствовал себя как-то неловко под внимательным и тяжелым взглядом жулика. До сих пор Прошка никогда не задумывался, а только пьянствовал и дрался на кулачках. В настоящее же время он «думает» и смотрит нехорошо.
Хотя Прошка не был особенно расположен к анализу своих ощущений, тем не менее он тоже заметил за собою мысли и смутился. Остатки доброй выселковской совести подымались в нем против новых искушений. От мыслей в нем поднялась такая кутерьма, что бедный Прошка был близок к настоящей меланхолии.
С течением времени эти неопределенные взаимные отношения Прошки и Выселков стали невыносимы. Прежде выселковский гражданин шел в ночное время мимо столба без всякой опаски — ныне он шел и озирался. Он шел, так как не было еще примера, доказывающего, что хождение это опасно; но озирался, так как не был уверен, что подобный пример не воспоследует именно на нем.
Некогда Прошка добродушно в любое время окликал из канавки: «Здорово, Фадеич! Хорошо ли гостил?» На что обыватель отвечал столь же радушно и останавливался покурить с земляком. А ныне Прошка сердито ворчал:
— Откедова вас, чертей, экую пору носит! Проходи, проходи, не проедайся! — Голос Прошки при этом звучал такими враждебными нотами, что земляк долго оглядывался назад с тяжелым чувством.
— Задумал чего-то, дьявол… Беспременно задумал! — решили Выселки.
Всем было ясно, что так дольше продолжаться не может, и действительно наступил кризис.
Была темная осенняя ночь, когда дворник Алексеич возвращался с поминок. Дворник Алексеич оберегал архиерейские дачи и в силу этого факта считался особой духовного звания, даже с монашеским оттенком. Это внушало всем чувство некоторого уважения. Поэтому Алексеич менее, чем кто-либо другой, помышлял об опасном хождении мимо столба. В эту ночь, как уж сказано, он возвращался с поминок, мысли его были настроены на торжественный лад, а в руках он нес полуштоф. Он шел своим обычным размеренным шагом, в длинном полумонашеском хитоне и круглой шляпе, шел и на ходу, помахивая полуштофом, размышлял о суете сует в таком роде, что вот умерший кум получал хорошее жалованье, а нонче что ему в деньгах? Одним словом, мысли Алексеича были торжественны и поучительны. О том, что он подходит к опасному месту, он не думал вовсе…
— Стой! Кто идет? — раздался вдруг незнакомый голос.
Алексеич вздрогнул и остановился.
— С нами крестная сила, рассыпься! — вскрикнул он тоном заклинания.
— Небось не рассыплюсь, — ответил неизвестный. — Тебе нешто экую пору полагается шататься с водкой?.. Откупайся!
Алексеич быстро окинул взглядом поле действия, и от его взора не ускользнула другая темная фигура, стыдливо скрывавшаяся за кустом. Он сразу сообразил положение дела, стал в позу, отодвинул назад одну ногу и поднял правую руку с полуштофом.
— Прохор, — заговорил он глухим голосом, — а Прохор, бога ты не боишься! Своих уже стал останавливать! Думаешь, не вижу? Вижу тебя, окаянного, вот ты где, за кустом. А ты, между прочим, не подходи! — обратился он к остановившему его субъекту. — Верь истинному богу, всю морду посудиной изувечу. Не пожалею полуштофа.
Реплика произвела впечатление. Незнакомец замялся, хотя, по-видимому, не вполне отказался от своих намерений. Но патетическое воззвание архиерейского дворника проникло в глубину Прошкиной совести. Он вышел на дорогу, подвигаясь как-то нехотя, боком.
— Эй, служба, не трожь, слышь! Это, вишь, Алексеич… Знакомый… Кто же тебя экую темень узнает?
— Не узнал? — произнес Алексеич язвительно. — Вишь ты, ослеп ноне что-то. Эх, Прохор, Прохор! Вот ты нонче на какие поступки пускаешься? Своего человека… Ах-ха!
— Ну, будет, — произнес Прошка, переминаясь, — что уж! Поднес бы, Алексеич, по рюмочке, право. Вишь, холодно к ночи-то стало.
Алексеич смягчился.
— Вишь, рюмки нету, — сказал он уступчиво. — Ну, да уж ладно, лакай из бутылки… Ах, Прохор, а-ах, Прохор!
Алексеич укоризненно качал головой. Прошка приложился и передал посуду товарищу. Тот взял ее с мрачным и недовольным видом..
— Не видал, что ли, водки твоей? — сказал он угрюмо, тем не менее не отказался и мигом прирос губами к горлу полуштофа. Слышно было, как булькает влага и мрачный мужчина тянет ее со спертым дыханием. Отдавая посуду, он пошатнулся.
— А-ах, Прохор! — сказал Алексеич еще раз, принимая посуду. Она стала заметно легче… Это обстоятельство придало голосу Алексеича особенно выразительный оттенок.
Прошка понурил голову и удалился. Алексеич тоже направился дальше, но, удаляясь, слышал, как мрачный мужчина сказал укоризненно:
- Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895 - Николай Гарин-Михайловский - Русская классическая проза
- Пирамида жива… - Юрий Сергеевич Аракчеев - Прочая документальная литература / Публицистика / Русская классическая проза
- Том 2. Рассказы 1889-1903 - Владимир Короленко - Русская классическая проза