И вдруг увидел возмущенное лицо человека – возмущенный голос человека, кричащий:
«Убили! так нате же вам! ваших – сто!»
А тут вижу гонят – это как раз те, которые попали – обреченные сотни.
Каждого различать в лицо невозможно, но есть общее: это согнутость и тревога – не о себе! о себе-то никто больше не тревожится, разве уж какой плющавый! – нет, о близких, у каждого ведь гнездо! – да еще недоумение: «не согласен, не согласен, что несу ответ!»
«Да, это в политике, не глядя, – на бумаге, по анкетам!»
Я провожал глазами этих обреченных – пришибленные шли они покорно по Среднему проспекту из Совдепа…
* * *
Зима 19-го была самой лютой не по морозу, – эка, морозы-то и не такие бывали! – а потому что топить нечем было. Продавать же дрова нельзя – запрещено: дрова, как хлеб, товар «нелегальный».
Само собой и покупать не разрешалось, за это тоже: попадешься, не обрадуешься!
Но ведь, когда холодно, тут ни на что не посмотришь! У кого деньги были или запасы всякие, что можно было продать или на обмен, те и хлеб и дрова доставали: за деньги всё можно.
Нет, что ни говорите, не верю я, чтобы на нашей улице был бы когда праздник! – только на бумаге вывести всё, что угодно, можно и не потому, что так есть, а потому что хочется, и без веры нельзя быть на белом свете.
«Богатые» – всякими правдами и неправдами за деньги или, как говорилось, «через преступление», простые же люди – через «учреждения», ну, всякий, хоть сколько-нибудь, да добывал себе дров. А я и служил и тоже к учреждениям имел всякие отношения, но мне не везло: наобещать наобещают, да только этим и будь здоров!
Конечно, у всех было мало и сжигали всё, что ни попало. Ну, а когда даже и самого малого нет, тут уж только и смотришь, чего бы использовать на топку: со шкапами и полками покончив, за дверь взялся. Только это неверное дело и одному никак невозможно (хорошо еще нашелся добрый человек и дверь высадил чисто, а то беда!) Но что поделаешь, надо что-нибудь выдумывать, и слышу – когда надо, уши-то вот какие становятся, как глаза у водолаза! – слышу я,
что надо идти к товарищу такому-то, и называют учреждение:
– Сологуб и Мережковский давно получают —
Понимаю, и Сологуб и Мережковский известные писатели, а мое дело маленькое – меня мало кто знает! – рассчитывать мне на «исключение» не годилось бы, но опять таки, говорю, когда надо, тут и не то что уши растут, а и язык, и всё выражение наглеет.
Я и пошел.
Я стал всё объяснять, как сейчас говорю, и об ушах и о празднике, которого на нашей улице никогда не дождешься, только о двери не сказал (все-таки начальство, неудобно!).
– Не знаю, – говорит, – как мне и быть, много я всем вашим давал, что на это товарищи-рабочие скажут? Опять же и Мережковскому надо послать…
И все-таки пообещал.
Вернулся я домой – счастливые минуты! – я думал, так вот сейчас и привезут. А долго пришлось ждать: за делами там забыли, конечно, – не я один и всем надо!
Я и опять пошел.
Понимаю, и не полагается мне никаких дров, и зря я это всё затеял, но что же мне еще придумать: я и так мерзну, а уж тут совсем – замерзаю!
Пошел я напомнить —
– насчет дровец обещались?
– Хорошо, хорошо, – говорит, – я не забыл: дрова будут.
Да, я вам скажу, все бы мы пропали, живи эти годы жизнь свою по декретам, но сердце человеческое, для которого нет никаких декретов, спасало нас.
И опять ждать-пождать, нету, и другую дверь я наметил – и вдруг под вечер привозят – счастливая минута! – привез милиционер, дрова сбросил с саней у ворот под аркой, и уехал.
…
Стою я над дровами – и не так их и много – а все-таки перенести к себе на такую высоту, на шестой-то этаж, сил у меня таких нету: пробовал, протащил полена два, запыхался и боюсь уж.
А все ходят, смотрят, дрова похваливают.
– Откуда?
…
А я всё стою, отойти невозможно: отойдешь, кто и стянет. Прошу одного, другого помочь – мне это никак невозможно! – объясняю. И хлеб сулю. И никто не соглашается (я понимаю, надо хлеба много!) – не соглашаются: очень высоко и так за день все устали! А на ночь оставить дрова на дворе, нечего и думать: ведь не с кого будет спрашивать!
А все ходят, смотрят, дрова похваливают —
– Вот привалило счастье-то!
И еще раз сбегал, полено к себе снес наверх. Нет, больше не могу.
Я и возроптал:
«Уж если, думаю, человек захотел доброе дело сделать, так надо до конца делать, ну, что бы велеть этому милиционеру и не только привезти, а и перетащить дрова ко мне наверх, я бы ему весь мой хлеб отдал —»
Стою над дровами – жар-то прошел, как бегал-то я с поленьями к себе! – холодно стало.
И во дворе никого, а скоро и ночь.
И только в окнах чуть огоньки перемигивают – на меня мигают на счастливого, которому выпала такая удача, привалило счастье: дрова!
…
А шла с работы Анна Каренина, несла в руке огромную черную метлу да узелок с хлебом, вся-то закутанная, только ноздри из щек глядят. Знаю, устала, но я уж не думаю, не думая, прошу —
И что же вы думаете? – согласилась:
за тот хлеб согласилась, за который никто не соглашался!
Отнесла она метлу к себе – бросать зря нельзя, а то еще кто стащит! – и не раскутываясь, как была, так и вышла. Кликнула Лизу, и вдвоем взялись за дрова.
Я не заметил, как в мешке перетаскали они ко мне все поленья…
Портреты
В Народном Доме висят два больших портрета, красками написаны – работа художника «ради существования».
Эти портреты, как я ни слеп, а сразу увидел, слоняясь по залу в ожидании собрания. Мне-то ничего с Васильевского острова, а другим с дальних концов на Петербургскую сторону, никогда вовремя не поспевают. Вот я и слонялся, глазея.
Какой-то из театральных рабочих проходил мимо.
– Кто это? – спрашиваю, показывая на портреты.
– Марья Федоровна и Петр Петрович! – скороговоркой ответил и так посмотрел на меня: откуда, мол, такой взялся «несознательный».
– Как Марья Федоровна и Петр Петрович! что вы говорите?
Понимаю: Марья Федоровна – заведующая ПТО, Петр Петрович – управдел, но все-таки —
– Скажите, чьи это портреты? – остановился я заведующего Народным Домом.
– Роза Люксембург и Карл Либкнехт – отрывисто сказал он и посмотрел на меня: ну, мол, и чудак нашелся.
– Я очень плохо вижу, – поправился я.
И подумал: «а что ж, тот-то мне – или нарочно?»
И вспомнил, как мой ученик из «Красноармейского университета» самый способный – «политрук» – после моего чтения о Гоголе признался, что и он и его товарищи были убеждены, – что Гоголь еще жив и служит в ПТО – «член коллегии».
«Нет, конечно, не нарочно; и почему начальству не висеть на самом видном месте, так всегда было!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});