Он сдержал раздражение.
– Ты не думаешь, что разумно было бы предложить ему… Ну, не знаю. Может быть, денег? Ведь у него сейчас ни кола ни двора. Пришел он к тебе в надежде на помощь.
– Да говорю тебе, что я…
– Думаю, что он не откажется от денег. Но сейчас для него важнее работа.
– Позволь, как ты себе представляешь? Я должен пойти к Остроградскому?
– Вот именно. А что здесь особенного?
– Почему же я? Если ты ему так сочувствуешь, ты и поезжай!
Снегирев нахмурился:
– Тебе удобнее. Вы были друзьями.
– Но я… я даже не знаю, где он живет…
– У Кошкина на даче.
– У Кошкина? – широко открыв глаза, переспросил Крупенин. – Да Кошкин меня с лестницы спустит!
– Он там редко бывает.
– Не поеду.
Это было сказано с тем новым для Крупенина оттенком независимости, который появился в их отношениях лишь в последнее время. Еще в прошлом году после столь решительного «не поеду» полились бы длиннейшие, часа на полтора, разговоры. Сегодня – нет. Крупенин молчал. Он втянул голову в плечи, смотрел настороженно, испуганно, но молчал. Его рука, протянувшаяся к пепельнице, чтобы погасить папиросу, слегка дрожала.
– Значит, не поедешь?
– Нет.
– Неужели ты не понимаешь, как это важно – не для Остроградского, а для нас – наладить с ним отношения? Его реабилитируют. Проваторов немедленно возьмет его к себе, это значит, что практически ВНИРО перейдет под его руководство. Что же получается? Лучинин – академия, Кошкин – «Зоологический журнал», Остроградский – ВНИРО. Ты представляешь себе, в каком… мы с тобой будем сидеть, или не представляешь?
Крупенин молчал.
– Не поедешь?
– Нет.
– Тогда поговорим начистоту. Вот что: газета «Научная жизнь» готовит против меня статью. Содержания я еще не знаю. Речь идет пока только обо мне. Но если вспомнят черкашинскую историю… Ты думаешь, дерьмо собачье, – сказал Снегирев, раздув ноздри и приблизив свое лицо с поблескивающими зубами к посеревшему лицу Крупенина, который с ужасом подался назад, – ты думаешь, что, если меня спихнут, тебе удастся отсидеться в этой квартире, утопив задницу в сафьяновом кресле? Ты забыл, сукин сын, что, когда Черкашин принес на меня заявление, ты ему это заявление вернул, а меня предупредил, что нужно принять срочные меры. Ты мне письмо написал, и оно сохранилось.
Снегирев вынул и показал письмо Крупенину – впрочем, на расстоянии.
– Вот, брат. Нам с тобой подобная статья ни к чему. Надо действовать. И, судя по обстановке в редакции, без Остроградского не обойтись. Так что ты, Василий Степанович, к нему все-таки съездишь. Пойми, чудак, – добавил он уже мягко. – Любой знак сочувствия для него сейчас дорог. Он доверчив. Он поверит, что ты хочешь ему помочь. И ты действительно хочешь. Или нет?
Крупенин молчал.
– Хорошо, – наконец сказал он с трудом. – Денег он не возьмет. О какой работе ты говорил? В Институте информации?
– Ну, это-то просто. Думаю, что ему нужна штатная должность.
– Он прописан в Москве?
21
К Черкашиной Снегирев поехал на следующий день и попал удачно – ее не было дома. Можно было поболтать с соседями и поиграть с Оленькой, которой он привез дорогие подарки: обезьяну-барабанщика и осла, который ходил, смешно переваливаясь, и вдруг вставал на задние ноги.
Соседи рассказали кое-что любопытное. Снегирев знал, что Черкашин перед смертью просил Лепесткова позаботиться о вдове. Это было давно, и отношения с тех пор могли развалиться. Однако не развалились. Напротив! От соседей Снегирев узнал, какой завидный – для Лепесткова? – оборот приняли эти заботы…
Оба хохотали – и Оленька, от которой, переваливаясь, уходил взъерошенный, измятый осел, и Снегирев, присевший на корточки, – когда Черкашина вошла и остановилась у порога.
Он видел ее только однажды, когда она провожала мужа на Каспий. Тогда она была беленькая, незаметная девочка, пожалуй хорошенькая, но из тех, которые забываются, едва отводишь глаза. И теперь в ее наружности не было ничего, что нравилось Снегиреву в женщинах: она была слишком тонка, с маленькой грудью, небрежно причесана, не накрашены губы. Но теперь за этой незаметностью скрывалось что-то лихорадочное, нетерпеливое, острое, и Снегирев почувствовал это с первого взгляда.
– Ольга Прохоровна, я был бы у вас давным-давно, но, откровенно говоря, не решался. Почему? Да потому, что вы указали бы мне на дверь. Я Снегирев, вы меня не узнали?
Конечно, она не узнала его, потому что слушала до сих пор с усталым, вопросительным взглядом. Теперь у нее странно изменилось лицо. Она побледнела и взялась рукой за косяк…
– Ухожу, – испугавшись, что она упадет в обморок, поспешно продолжал Снегирев. – Скажу только, что я считаю себя глубоко виноватым перед вами, перед Борисом. Если бы можно было не то что предвидеть, но представить себе, что он… Чего бы я не сделал! – Он опустил голову. – Только чтобы этого не случилось.
Так он всегда говорил с женщинами. Слова могли быть другие, это не имело значения. «А хорошо бы…» – подумал он. У нее были небольшие, стройные ноги. Он почувствовал желание, возраставшее с каждой минутой, и оно сразу же стало участвовать в том, что он говорил, придавая голосу убедительность и мягкую силу.
– Не волнуйтесь, я вижу, что вы волнуетесь. Сейчас все объясню, уйду, и через десять минут вы забудете о моем существовании. Но прежде вы