Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Валерек принял православие?
— Я хочу выйти замуж, но не могу обвенчаться по католическому обряду, — монотонно продолжала Кристина. — Вы должны, тетя, помочь мне в получении развода, в расторжении брака.
Может, через Марию Билинскую? — добавила она, ибо Ройская ничего не отвечала, внимательно разглядывая вышитую крестиками салфетку на столе. — У нее, кажется, есть связи в Ватикане?
Пани Эвелина словно проснулась. Резким жестом отложив в сторону салфетку, она неожиданно спросила:
— Почему вы, собственно, развелись?
Кристина посмотрела на свекровь с некоторым страхом, как если бы вдруг увидала паука. Она хотела что-то сказать, но на мгновение застыла с открытым ртом. Потом решилась и, сквозь стиснутые губы, заговорила:
— Дорогая тетя, но ведь вы же его, наверно, знаете?
— Матери никогда не знают своих детей, особенно сыновей, — торопливо произнесла Эвелина.
— Ну вот и теперь, в этих Седльцах! Одного этого уже достаточно, — вздохнула Красинская.
— Что в Седльцах? Я ничего не знаю, — с ноткой отчаяния в голосе воскликнула Ройская.
Но Кристина не ответила на этот вопрос.
— Вы же знаете, тетя, какой он был. Вам, тетя, наверняка известно, что он одержим какой-то манией… Нет, я имею в виду не антисемитизм, это еще можно было бы выдержать… Но он немного, простите меня, ненормальный… Он всегда говорит, что это его в армии испортили. Но ведь не каждый военный… Понимаете ли, тетя, ведь он…
Ройская жестом остановила Кристину, и та, не закончив фразу, склонила голову. Складки серого шарфа, который она не сняла со шляпы, прикрыли ее красивое лицо, исказившееся от отвращения.
— А что в Седльцах?
— Нет, ну, там… пустяки… Какое-то антисемитское общество, что-то в этом роде… Какое-то «Единство»… Ах, это еще можно бы выдержать… Но его наклонности…
— Не говори больше об этом, Кристина, — с трудом произнесла Ройская.
— Вы сами спросили, тетя, — прошептала Кристина, еще глубже прячась в складки своего шарфа.
— Я сегодня же позвоню в Варшаву Марысе Билинской, — сказала Ройская, прекращая разговор.
В эту минуту в сенях послышались громкие шаги и, с шумом распахнув дверь, на пороге показалась Клима. Черные волосы падали ей на глаза, она отбрасывала их тыльной стороной левой руки, а в правой держала большую корзину черешни.
— Чего тебе надо, дитя мое? — спросила пани Эвелина.
— Тут вот черешня к полднику, — громко, преодолевая робость, проговорила Клима. — Пан Валерек велел принести.
— Отнеси ее в буфет, — уже более сурово распорядилась Ройская, — и отдай слуге. Не оставлять же эту черешню в гостиной.
— Ну, тогда извините, — смешалась Клима и, все так же тяжело ступая и хлопая дверьми, ушла в глубину дома.
Кристина не поняла крывшейся за всем этим игры. Она вопросительно смотрела на Ройскую. Но та ей ничего не ответила, только буркнула про себя:
— Уже Валереком его называет!
Потом, повернувшись к Кристине, она заверила ее, что обязательно поговорит с Билинской относительно развода и что дело наверняка будет быстро улажено.
II
Редко встречаются сестры, столь непохожие друг на друга, как пани Эвелина и «тетя Михася», и так же редко у двух сестер бывают столь различные судьбы. Тетя Михася, которую отец недолюбливал и даже немного ущемил в правах в завещании, вышла замуж за врача-мота, но очень скоро оказалась одна-одинешенька, без гроша за душой, с дочерью на руках, и быстро смирилась с ролью приживалки в богатом имении Молинцы. Так прошла ее жизнь. Но старость уравняла обеих сестер. На Пустые Лонки у них были одинаковые права, а жизненные шансы тети Михаси возросли, и она могла теперь противопоставить довольно бесплодному существованию Ройской свое положение счастливой бабушки. Поэтому каждое лето для тети Михаси наступала торжественная минута, когда она забирала из Варшавы своих внучат и везла их вместе с корзинами, баулами и бутылками в свои Пустые Лонки. Она щеголяла пред усталым взором Ройской во всем блеске материнства и — прежде такая тихая и деликатная — заходила в этом так далеко, что прямо-таки переступала границы приличия. Ройская потеряла двоих детей: сначала — старшую дочь Геленку, которая давным-давно умерла от скарлатины, потом погиб Юзек. А младший сын пани Эвелины был явно неудачным.
— Ведь вот красивый мальчик, — говаривала обычно тетя Михася, — а такой пустой.
— Пожалуй, чересчур красивый, — отвечал на это Франтишек Голомбек и с тревогой поглядывал на двух своих мальчиков, которые сидели напротив него за обеденным столом и тоже обещали быть «чересчур красивыми». Старший, Антек, даже похож был на Валерека. Младший, Анджей, которому было теперь уже десять лет, такой же смуглый, как его дядя, и тоже восточного типа, ничем, однако, не напоминал Ройского. У него была своя, мягкая, спокойная красота. Эдгар, который частенько видел мальчика, приходя к Оле, говорил, что он подобен черной, глубокой воде. Ни Голомбек, ни тетя Михася не понимали этого сравнения. У Анджея было красивое овальное лицо, озаренное голубыми глазами; сидя за столом, он слегка склонял голову на левое плечо и смотрел безгранично кроткими огромными глазами. В детстве Анджей был скор на слезы и очень любил свою младшую сестренку Геленку, названную так в честь дочери пани Ройской… «Что у него общего с глубокой черной водой?» — думал Франтишек, глядя на сына, скромно, словно в костеле, сидевшего за столом.
Итак, тетя Михася торжественно демонстрировала пред усталым взором Ройской своих внучат. Геленка была самая некрасивая. Впрочем, ей было всего четыре года от роду, и она еще могла стать красавицей. Ройская, в свою очередь, приносила сестре счета, любила повторять, что Пустые Лонки теперь чисты от долгов, и пыталась похвастаться доходами, но тетя Михася не слишком-то этим интересовалась: как только дело доходило до счетов, разыгрывалась ее вечная невралгия.
— Скажи мне, моя дорогая Эвелина, — говорила она, — как это тебе удается так хозяйничать? Теперь такие тяжелые времена, даже Франтишек жалуется. Ему пришлось уволить часть рабочих.
— Видишь ли, это, вероятно, лишь благодаря моей аккуратности, — отвечала Ройская с улыбкой и слегка заикаясь. — Люблю порядок и люблю сад. Вот и все. И как-то получается.
Ройская не только любит порядок, любит она также проследить, чтобы другие работали. Сидит себе в черных митенках под белым зонтиком на маленькой складной скамеечке и, почитывая «Красное и черное», присматривает за работницами, пропалывающими клубнику. Ей хорошо известно, что тут никто ее не может заменить, что работницы не слушаются барышень-садовниц, как бы те ни выходили из себя и ни ругались, как Клима, и что лишь она, пани Ройская, внушает им уважение и страх. Ройская считает вполне естественным разделение на работниц и помещиц. Она даже замечаний не делает, зная, что уже само присутствие хозяйки подгоняет работниц.
— Ты, Эвелинка, — говорит тетя Михася, — живешь еще где-то в девятнадцатом веке.
Тетя Михася считает себя «прогрессивной»: на стене в ее комнате висит фотография Пилсудского и лозунг о трудовом соревновании. Пан Франтишек докучает теще своими шуточками по этому поводу. Но, приезжая два раза в месяц на денек-другой проведать детей, он бывает очень благодарен тете Михасе. Мальчишки, конечно, всегда худеют во время каникул, зато Геленка выглядит прекрасно.
Приезд отца — такой же праздник для Анджея, как и для самого пана Франтишека. Антося и, разумеется, Геленку больше интересуют пирожные и торты, привезенные отцом. Ройская и сам пан Франтишек конфузятся, распаковывая эти сласти, но дети не смущаются и наперебой расспрашивают: не Сюзанна ли делала этот торт, одна из лучших работниц в пекарне Голомбека. Для Анджея куда важнее приезд отца, чем привезенные им сласти. Обычно, когда пан Франтишек, вытирая платком вспотевшее лицо, сидит на веранде, отдыхая с дороги, и рассказывает обратившейся в слух тете Михасе и рассеянной Ройской варшавские новости, Антось бегает возле дома, Геленка копается в песке, Анджей сидит, тесно прижавшись к отцу, взяв его под руку, и с неослабевающим вниманием смотрит на маленький рот Голомбека, наблюдая, как искусно складываются его губы, когда он произносит сложные согласные. Если Голомбек приезжает поздним поездом, разговор обычно происходит после ужина, и Анджей в конце концов засыпает, прикорнув у плеча отца. Отец осторожно будит его и отводит по крутой лестнице в деревянную башенку, где спят дети. Анджей порой даже притворяется сонным, чтобы отец раздел его и уложил на узкой и уже коротковатой для него детской кроватке Ройских, а может, даже Калиновских.
— Ноги-то уж вы, мама, завтра утром велите ему вымыть, — мягко говорит Голомбек участнице этих церемоний, тете Михасе. И над Анджеем, полным нежности к отцу и впечатлений от сегодняшних игр со старшим братом, опускается полог глубокого сна. Иногда, как на открытках, на черном фоне этого сна мелькают краснокожие, лани, пирожные и румяное, круглое, как луна, лицо любимого отца.
- Хвала и слава. Книга вторая - Ярослав Ивашкевич - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза