Читать интересную книгу В парализованном свете. 1979—1984 (Романы. Повесть) - Александр Русов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 88 89 90 91 92 93 94 95 96 ... 162

Сколько уж раз Тоник им говорил, настаивал, убеждал:

— Мужики, будьте людьми! Ведь ни одна живая душа к человеку не ходит. Другим — передачи, гостинцы, то, се… И Обезьян-Баклажан-Армян этот как хошь над ним небось измывается, уколы делает, опыты ставит, потому как некому за человека заступиться, слово замолвить.

Платон, стронцо, совесть совсем потерял:

— Надо бы сходить. Кхе! Надо бы. Скинемся по два рублика? Кхе!

Тоник на это естественно:

— Если ты такой бедный, стронцо, ни хрена не давай, я сам куплю.

А Платон вроде как даже обиженно:

— Сколько же ты предлагаешь?

Будто Тоник для себя. Для друга, сука, пятерку жалеет! Когда Тоник прямо поставил вопрос: под трамвай его — и с концами, чтобы не мучился, — какой этот стронцо поднял вой! Мол, зверь! А ты, стронцо, не зверь? Человека на произвол судьбы бросить — это не зверство? Чтобы Армян-Баклажан как хошь его пользовал: в бога-душу-мать и в порку мадонну!

Ну а другой лучше, что ли? Который на печи сидит, кирпичи долбит. Ну химик этот, физик. Этот, порка мадонна, Кожаный… Ведь денег у него — куры не клюют. Ну так раскошелься на полсотни, раз ты такой богатый! Раз ты доктор наук. На, мол, Тоник, купи, что полагается, а о сдаче не беспокойся. Закуску, мол, соки… Как бы не так! Бумажник, стронцо, достанет, пороется, пошуршит бумажками, вынет десятку — и назад быстрей. Вынет — и снова обратно. А бумажник-то от деньжищ лопается. По швам трещит.

Жмоты! Интеллигенты вшивые. Тоник, конечно, и сам может. Но ему с Баклажаном говорить — все равно что против ветра плевать. Баклажан его в упор не видит. Кто он для Баклажана? Тут надо всем коллективом. И солидно, и человека поддержать. Мол, не забыли. А то лежит один в койке, будто казанская сирота…

Обуреваемый всеми этими тревожными, неразрешимыми мыслями, Тоник идет по улице, сворачивает в переулок, срезает дорогу к метро. Снег в лицо, залепляет глаза. Впереди на тротуаре просвечивает белая собачонка. Прыгает, скулит, дрожит, дворняга безродная. Выбежит на мостовую — и назад. Побежит опять — и обратно. Оглядывается, боится людей и машин.

Снег в лицо. Хлюпает под ногами. Тут он видит другую собачку. Тоже белую. Собачка валяется посреди мостовой в косых, прерывистых лучах снега. Задавлена насмерть. Сбита автомобилем. А эта смотрит на нее и жалобно так тявкает. Бросится к той, что-то заслышит, немного не добежит — и назад. Так и бегает туда-сюда.

Утром следующего дня, когда шел на работу, Тоник опять видел ее на мостовой. Лежит, совсем замерзла, а другая все прыгает на тротуаре, лает, скулит.

К вечеру задавленную собачку с проезжей части убрали. А та, другая — облезлая, коротконогая, маленькая, с мордой сущего выродка, — все лает и лает, голос совсем сорвала. Тявкает, топчется на тротуаре и, поджав хвост, с визгом отскакивает от редких случайных прохожих.

27

Во сне он часто видит теперь эту женщину, рядом с которой становится всем и ничем — чистым листом бумаги, уносимым ввысь легким порывом ветра. Рядом с ней он не остепененный муж, не Антон Николаевич, ему не сорок, не сорок два, он нигде не прописан, ни к кому не приписан, он свободен и вечен, он нигде и везде… Там, за дверью, в комнате с синими шторами…

Эти точно отпечатанные на узкой полоске контрастной фотобумаги глаза, освобождающие от мучительной неудовлетворенности, страха перед жизнью и смертью, от постепенного превращения в пыльную мумию, в учетную статистическую должностную единицу, безраздельно принадлежащую учреждению, штатному расписанию, дому на улице Строителей-Новаторов, штампу в паспорте, проволоке, что тянется из двора четырнадцатиэтажного дома прямо до институтского подъезда — провисшей под собственной тяжестью проволоке, по которой гремит цепь, пристегнутая к его ошейнику.

Эти близко посаженные глаза живого, животного, естественного, вещного мира — беличьи, мышиные, чуть раскосые печальные глаза, точно лист подорожника впитывающие его боль, вытягивающие гной из нарывающих ран, сливающиеся в одно двойное око, когда губы соприкасаются с губами, нос с носом, лоб со лбом. Этот усеянный черными точками хрусталик, эта пробитая трещинками льда разбегающаяся вселенная, этот бездонный колодец, куда он погружается с бесстрашием лунатика. Эти тихие, терпеливые, безропотные, чистые, страдающие глаза, в которые он уходит, как в неприступную крепость.

Эти пересохшие губы, легкое, смуглое тело лани, косули, жрицы. Пропитанное благовониями, забальзамированное, пребывающее в неизменной своей красоте вот уже год, два, двадцать, две тысячи лет, когда он впервые предощутил тот грозный вал, которому суждено было набежать, обрушиться, смести его прежнюю жизнь, как был сметен Древний Рим под натиском варваров.

Он потерян во времени. Потерялся. Стал безумным. После того как все логические доводы разума рассыпались в прах…

Он не знает, куда ему идти теперь, кому и чем он больше обязан.

Зимний Будапешт ждал его. Его ждали доктор Варош, будайская крепость, шуршание камней на обочине круто взбирающейся дороги, далекая россыпь пештских огней внизу. Ждали яркие, точно груды разноцветных фантиков, витрины. И старинная библиотека, впитавшая запахи старых монархий, новых пришельцев и свежего кофе. И пыльное кресло в захламленном кабинете Петера Вароша, его мефистофельская бородка, лукавый, приветливый пронзительный взгляд.

Его ждала вскидывающая руки с гремящими браслетами Соломея. Ожидало институтское руководство, чтобы пригласить на очередное собрание, заседание, совещание. Ждал отдел кадров, чтобы отметить очередной присутственный день. Ждали сотрудницы, чтобы очередной раз отпроситься с работы. Ждали опыты по клонированию и гиперклонированию, по зарождению новой жизни, в точности воспроизводящей старую, тогда как мир и без того давно уже состоял из подобий, генетических близнецов, одинаковых лиц, стандартной одежды, скучных служебных поощрений и неприятностей, маленьких личных радостей, стереотипных интриг, слов, восторгов, проклятий, сюжетов, мероприятий, мыслей. Энтропия возрастала, флуктуации истаивали, внешнее давление увеличивалось, верхнее давление прыгало, унификация становилась всеобъемлющей и как бы даже приветствуемой большинством. Клоновая усредненность сводила к нулю цену отдельной жизни. Любое отклонение от предусмотренного программой поведения воспринималось болезненно и подлежало лечению. Возросший спрос на личности удовлетворялся с помощью множительной техники. Клоновая популяция отличалась замечательно короткой памятью: она помнила только себя…

Доктор Кустов медлит перед открытой дверью. Его решающий шаг длится секунду, час, день, вечность, расщепляясь на множество сдвинутых, смазанных, развернутых веером изображений. Слишком большая выдержка съемки. Он еще не пришел, а ему уже пора уходить. Его ждут.

Ждут в другом месте, в другой квартире, доме, на другой улице, в другом городе — там, где нас нет. И в силу объективной, субъективной, личной, безличной — любой в общем-то — уважительной или неуважительной причины он вынужден спешить. Ведь ему не двадцать, а уже сорок или даже шестьдесят лет, и он может не успеть. Он может просто опоздать туда, где его ждут новые возможности, варианты и старые обязательства, дела и делишки, развлечения и огорчения, поражения и победы, последняя возможность стать самим собой и последний риск навсегда от себя отказаться.

Но в конечном счете, в последней, так сказать, инстанции истины, его несомненно ждет женщина с печальными, чуть раскосыми, голубыми, серыми, льдистыми глазами, с набальзамированным телом жрицы и пересохшими от долгой жажды губами. Веселая, шальная, тихая, целомудренная, распутная, молодая, старая, добрая, злая, жадная, щедрая, корыстная, бескорыстная женщина ждет его там, за дверью, в комнате с синими шторами.

28

Все в этом мире намечено, расписано и предписано заранее: радоваться, страдать, идти по этой дороге, сворачивать на ту, возвращаться, болеть, выздоравливать, быть счастливым, несчастным, существовать или не существовать.

Все предписано и предопределено. Генами, антигенами, обстоятельствами, встречами, расставаниями, любовью, ненавистью, игрой случая, сменой времен года, возрастов, поколений, формаций. Предопределено и обусловлено волей, безволием, жаждой жизни и смерти, самоутверждением и самоуничтожением, благородством и подлостью, смелостью и трусостью, умом, глупостью, инстинктом, сердцем, душой, интеллектом, логикой и абсурдом.

Отверженному и возвеличенному, нищему и богатому, низкому и высокому, доброму мученику и озлобленному счастливцу — все предписано и прописано. Все, что требуется. Все, что требуется и что нужно. Всем всего дано и завещано от рождения поровну, уравновешено на точнейших весах, но только завещание сокрыто, сумма наследства не оглашена — и потому мир оплодотворен движением жизни. Великой тайной перевоплощений и дискретных скачков, способностью излучать и поглощать, быть волной и корпускулой, духом и телом. С орбиты на орбиту, из грязи в князи, из поднебесья — на землю! И потому непрестанны эти скачки, непрерывно вращение, неостановимо движение, неуловима пространственно-временная координата. Дабы длилось и пребывало вовеки все сущее, предопределенное небом, начальством, ходом истории, биоритмами, климатическими показателями, фазой луны, продолжительностью дня и ночи, расположением звезд и новыми медицинскими назначениями профессора Петросяна, по-прежнему обеспокоенному состоянием здоровья пациента из палаты № 3.

1 ... 88 89 90 91 92 93 94 95 96 ... 162
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия В парализованном свете. 1979—1984 (Романы. Повесть) - Александр Русов.
Книги, аналогичгные В парализованном свете. 1979—1984 (Романы. Повесть) - Александр Русов

Оставить комментарий