Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Высказав это, Машенька умилилась и сложила губки сердечком.
— А впрочем, он не роптал, — продолжала она, — он слишком христианин был, чтобы роптать! Однажды он только позволил себе пожаловаться на провидение — это когда откупа уничтожили, но и тут помолился богу, и все как рукой сняло.
— Что же мешало ему в отставку выйти, чтоб распорядиться с капиталом с большею выгодою?
— Ах, как это можно! В последнее время стали управляющих палатами из советников делать — ну, он и надеялся. А как он прозорлив был — так это удивительно! Всякое его слово, все, все так именно и сбылось, как он предсказывал!
— Например?
— Да вот хоть бы насчет земли. Сколько он раз, бывало, говаривал: «Машенька! паче чаянья, я умру — ты непременно зе́мли покупай! Теперь, говорит, у помещиков выкупные свидетельства пока водятся, так зе́мли еще в цене, а скоро будет, что все выкупные свидетельства проедят — тогда зе́мли нипочем покупать будет можно!» И все так именно, по его, и сбылось. Все нынче стали зе́мли распродавать, и уж так дешево, так дешево, что просто задаром. Вот я и покупаю, коли где сходно. Леса́ покупаю, зе́мли. Леса́ свожу, а землю мужичкам в кортому отдаю. Ведь им земля-то нужна, мой друг! ах, как она им нужна!
— И выгодно это?
— Так выгодно! так выгодно! Разумеется, и тут тоже надо с оглядкой поступать: какая земля? Коли земля близко к крестьянской околице лежит — ту непременно покупать следует, потому что она мужичкам нужна. Мужички за нее что хочешь дадут: боятся штрафов. Ну, а коли земля дальняя — за ту надо дешево давать, да и то если на ней молодой березник или осинничек растет. С еловым молодятником я совсем земли не покупаю, потому что туго очень эта ель растет, а вот березка да осинничек — самый это выгодный лес! И представь себе, ка́к это хорошо: ведь с первого-то взгляда кажется, что земля эта так, ничего не стоящая — ну, рублей по пяти за десятину и даешь. Смотришь, ан на ней, лет через двадцать, уж дрова порядочные будут — за ту же десятину, на худой конец, тридцать рублей дадут! Сообрази-ка теперь: ведь это в шесть раз капитал на капитал — в двадцать-то лет!
Опять умиление и опять губы сердечком. Это было до такой степени мило, что я не удержался, чтоб не спросить:
— Ну, а как насчет вечности, Машенька? не боишься… помнишь, как прежде?
— Нет, мой друг, я нынче совсем-совсем христианкой сделалась! Чего бояться вечности! надо только с верою приступать — и все легко будет! И покойный Савва Силыч говаривал: бояться вечности — только одно баловство!
— Кто же у тебя всеми этими делами орудует?
— И сама, и добрые люди советом не оставляют. Вот Анисимушко — он еще при покойном папеньке бурмистром был; ну, и Филофей Павлыч тоже.
— Какой такой Филофей Павлыч?
— Промптов. Покойного Саввы Силыча друг. Он здесь в земской управе председателем служит. Хотел вот и сегодня, по пути в город, заехать; познакомишься.
Она проговорила эти слова как-то неровно; мне показалось, что даже немного сконфузилась при этом.
— Уж не жених ли? — пошутил я, — ведь в твои годы…
— Ах, нет! ах, нет! что ты! что ты! да что ж это дети, однако ж! — продолжала она, переменяя разговор, — ведь мы тебя не ожидали сегодня, по-домашнему были — ну, и разбрелись по углам!
— А много у тебя детей?
— Четверо, мой друг. Старшенькая-то у меня дочь, Нонночка, а прочие — мальчики. Феогност — старший, Коронат — средний, а Смарагдушка — меньшой. Савва Силыч любил звучные имена.
— И ты любишь детей?
— Ах, мой друг!
Она с укором посмотрела на меня, как будто я и невесть какую ересь высказал.
— Только скажу тебе откровенно, — продолжала она, — не во всех детях я одинаковое чувство к себе вижу. Нонночка — та, можно сказать, обожает меня; Феогност тоже очень нежен, Смарагдушка — ну, этот еще дитя, а вот за Короната я боюсь. Думается, что он будет непочтителен. То есть, не то чтобы я что-нибудь заметила, а так, по всему видно, что холоден к матери!
— Извини меня, Машенька, но, право, мне кажется, что ты вздор говоришь! Ну, какие же ты могла заметить признаки непочтительности в семилетнем мальчике?
— Ах, не говори этого, друг мой! Материнское сердце далеко угадывает! Сейчас оно видит, что и как. Феогностушка подойдет — обнимет, поцелует, одним словом, все, как следует любящему дитяти, исполнит. Ну, а Коронат — нет. И то же сделает, да не так выйдет. Холоден он, ах, как холоден!
— Это бывает. Родители заберут себе случайно в голову, что ребенок неласков, да и твердят ему об этом. Ну, разумеется, он тоже смекает. Сначала только робеет, а потом и в самом деле становится холоден.
— Ах, нет, не я одна, и Савва Силыч за ним это замечал! И при этом упрям, ах, как он упрям! Ни за что́ никогда родителям удовольствия сделать не хочет! Представь себе, он однажды даже давиться вздумал!
— Что ты!
— Право! сдавил себе обеими руками шею… весь посинел!
В эту минуту дети гурьбой вбежали в гостиную. И все, точно не видали сегодня матери, устремились к ней здороваться. Первая, вприпрыжку, подбежала Нонночка и долго целовала Машу и в губки, и в глазки, и в подбородочек, и в обе ручки. Потом, тоже стремительно, упали в объятия мамаши Феогностушка и Смарагдушка. Коронат, действительно, шел как-то мешкотно и разинул рот, по-видимому, заглядевшись на чужого человека.
— Ну, вот и молодцы мои! — рекомендовала мне Машенька детей, — не правда ли, хорошие дети?
Нонночка сделала книксен; прочие шаркнули ножкой.
— Прелестные! — поспешил согласиться я, целуя всех по очереди.
— Хорошие, послушные, заботливые дети и любят свою мамашу. Не правда ли… Коронат?
Коронат, надувшись, смотрел вниз и молчал.
— Что ж ты молчишь! Любишь мамашу?.. Анна Ивановна! верно, он опять сегодня шалил!
Вопрос этот относился к молодой особе, которая вошла вслед за детьми и тоже подошла к Машенькиной ручке. Особа была крайне невзрачная, с широким, плоским лицом и притом кривая на один глаз.
— По обыкновению-с, — отвечала Анна Ивановна голосом, в котором звучала ирония; при этом единственный ее глаз блеснул даже ненавистью, которой, конечно, она не ощущала на деле, но которую, в качестве опытной гувернантки, считала долгом показывать, — очень достаточно-таки пошалил monsieur Koronat[418].
— Ну, что же делать! оставайся, мой друг, без пирожного! — тотчас же решила Машенька, — ах, пожалуйста, не куксись! Помнишь, что говорила я тебе об дурных поступках? помнишь?
Коронат молчал.
— Mais répondez, donc![419] — язвила Анна Ивановна.
— Отвечай же! помнишь? — приставала Машенька.
Но Коронат только пыхтел в ответ.
— Ну, вот видишь, какой ты безнравственный мальчик! ты даже этого утешения мамаше своей доставить не хочешь! Ну, скажи: ведь помнишь?
— Помню, — процедил сквозь зубы Коронат.
— Ну, повтори! повтори же, что́ я говорила! Вот при дяденьке повтори!
— «Дурные поступки сами в себе заключают свое осуждение»*, — произнес красный как рак Коронат, словно клещами вытянули из него эту фразу.
— Ну, видишь ли, друг мой! Вот ты себя дурно вел сегодня — следовательно, сам же себя и осудил. Не я тебя оставила без пирожного, а ты сам себя оставил. Вот и дяденька то же скажет! Не правда ли, cher cousin?[420]
— Ну, что касается до меня, то я полагаю, что если Коронат осудил себя сам, то он же не только может простить самого себя, но даже и даровать себе право на двойную порцию пирожного! — выразился я, стараясь, впрочем, придать моему ответу шуточный оттенок, дабы не потрясти родительского авторитета.
— Видишь, какой дяденька добрый! Ну, так и быть, для дяденьки ты получишь сегодня пирожное. Но ты должен дать ему обещание, что вперед будешь воздерживаться от дурных поступков. Обещаешься?
На Короната опять находит «норов», и он долгое время никак не соглашается «обещаться». Новое приставание: «Mais répondez donc, monsieur Koronat!»[421] — со стороны Анны Ивановны, и «да скажи же, что обещаешься!» — со стороны Машеньки.
— Да господи! обещаюсь! — выпаливает наконец Коронат, который, по-видимому, готов лопнуть от натуги.
— Ну, теперь шаркни ножкой и поблагодари дяденьку!
Но я стремительно вскакиваю с дивана и, чтоб положить конец дальнейшим сценам, обнимаю Короната.
— Можете идти покуда в залу и побегать; а вы, chère[422]Анна Ивановна, потрудитесь сказать, чтоб подавали кушать. Ах, предурной, презакоренелый у него характер! — обратилась она ко мне, указывая на удаляющегося Коронатушку и печально покачивая головкой, — очень, очень я за него опасаюсь!
— А я так нимало не опасаюсь. Вот скажи-ка мне лучше, где ты такое сокровище достала?
— Это ты про Анну Ивановну? Дешевенькая, голубчик. Всего двести рублей в год, а между тем с музыкой. Ну, конечно, иногда на платье подаришь: дурна-дурна, а нарядиться любит. Впрочем, прекраснейшего поведения. Покорна, ласкова… никогда дурного слова!
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Деревенская тишь - Михаил Салтыков-Щедрин - Классическая проза
- Собрание сочинений в 12 томах. Том 10 - Марк Твен - Классическая проза
- Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 2. - Иван Гончаров - Классическая проза
- Доводы рассудка - Джейн Остен - Классическая проза