Я слушал Эдмею, стиснув зубы и сжав кулаки.
— Ну, друг мой, — спросила по-прежнему невозмутимая графиня, — что вас так удручает в этом письме?
— Неделю! Разве вы не понимаете, Эдмея, что граф пробудет в усадьбе целую неделю?
— Неужели вы полагали, мой любимый Макс, что он никогда не вернется и мы навсегда от него избавились?
— Нет, но как раз в эти дни…
— Я вас не понимаю.
— О Господи! Он будет в Берне со второго по десятое ноября — именно в то время, когда я хотел бы не покидать вас ни на миг и отдал бы ради этого даже жизнь.
— Друг мой, эта неделя пройдет не столь быстро, как те дни, что мы провели вместе, но она тоже останется позади, и мы опять обретем счастье и свободу.
Упав на колени, я уткнулся головой в колени Эдмеи и разрыдался, радуясь, что у меня, наконец, нашелся предлог для слез.
— Дитя, — сказала графиня, положив руку мне на голову, — разве ты не знал, что он вернется?
— О! Я не желаю ничего знать! — воскликнул я.
— Что ж, выходит, мне следует кое-что тебе объяснить?
— Говори, я слушаю.
— Все очень просто. Видишь ли, сезон на водах закрывается первого ноября. Граф поехал в Хомбург играть. Я не знаю, удачно или неудачно он играл, да это и не важно. Если он разбогател, то вернется не для того, чтобы повидаться со мной, а чтобы продолжить игру. Если же он все спустил — значит, ему снова потребуются деньги для игры.
— Стало быть, он проведет зиму в Париже? — спросил я.
— Когда ты должен внести второй взнос за поместье Шамбле?
— Через три месяца после первого. Впрочем, какая разница, когда! Пусть граф обратится к моему нотариусу, и тот даст ему любую сумму, лишь бы он поскорее убрался из Берне!
— В таком случае, любимый, что значит какая-то неделя?
— О да, да, я знаю, но как раз в эти дни…
— Что же в них такого особенного?
— Ничего, я просто потерял голову. Что поделаешь! Позволь мне поплакать.
О друг мой! Я повторю вслед за Уго Фосколо: «Не дай вам Бог когда-либо испытать потребность в одиночестве, в слезах, а особенно в церкви!»
XLII
Мы получили письмо 31 октября — следовательно, перед тем как покинуть Курсёль — восхитительное место, где я сделал привал на пути к райскому блаженству, нам предстояло провести там еще сутки.
Чтобы расстаться как можно позже, мы решили уехать из Курсёля на следующий день в наемном экипаже и рассчитали время таким образом, чтобы прибыть в Кан вечером, то есть около шести-семи часов. Я должен был сойти за полкилометра до Кана и вернуться в Эврё на почтовых, а Эдмея — следовать в Берне в той же карете.
Мы отправились в путь около трех часов пополудни; я поцеловал напоследок каждую из вещей убогого гостиничного номера, прощаясь с ними не просто как с друзьями, а как с наперсниками.
Я никак не мог расстаться с этой комнатой и дважды возвращался, чтобы сказать ей «Прощай!». Мы провели в ней полтора месяца, пролетевших как один час.
Через сорок пять минут после отъезда мы добрались до Ла-Деливранды. Я велел остановить экипаж возле церкви, и мы зашли туда вдвоем. Пока Эдмея молилась, я дал два луидора ризничему, чтобы две восковые свечи ежедневно горели перед статуей Богоматери до конца ноября.
Вы вольны посмеяться над моим суеверием, дорогой поэт, но если Вам когда-либо доведется пережить подобные треволнения, то, может быть, Вы станете еще более суеверным, чем я.
Затем мы двинулись дальше. Грасьен правил лошадьми; рядом с ним, на передке, расположилась старушка Жозефина, а мы с Эдмеей сидели в глубине экипажа: она держала меня за руку, склонив голову на мое плечо.
Это расставание с Эдмеей было одним из самых мучительных мгновений в моей жизни. Друг мой, вообразите состояние человека, любящего всей душой и вынужденного покинуть свою возлюбленную, когда ей грозит какая-то страшная, причем неведомая опасность. В то время как сердце любимой бьется возле его сердца, ее рука лежит в его руке, а их губы слиты, он мысленно говорит себе, не решаясь заплакать: «Возможно, я в последний раз чувствую, как бьется это сердце; возможно, в последний раз эта рука сжимает мою руку; возможно, эти губы дарят мне последний поцелуй!»
И все же мне пришлось расстаться с Эдмеей.
Сначала я застыл на месте от потрясения, а затем, не в силах удержаться на ногах, направился, качаясь, к ближайшему дереву и прислонился к его стволу. Когда экипаж скрылся из виду, я упал на землю и принялся с плачем кататься по траве, дав волю своему горю.
И вдруг я услышал, как кто-то окликает меня по имени.
Подняв глаза, я увидел Грасьена.
Очевидно, уезжая, Эдмея высунула голову из дверцы кареты, увидела, как я печально стою возле дерева и послала Грасьена справиться обо мне.
— Могу ли я снова встретиться с ней? — спросил я славного малого.
— Конечно, — ответил он, — госпожа сейчас меняет лошадей и карету в гостинице «Англия».
— Пойдем же, — сказал я, — мне надо увидеть Эдмею хотя бы на миг.
Я помчался в город со всех ног, и Грасьен с трудом успевал идти за мной следом. К счастью, уже стемнело — иначе меня, наверное, приняли бы за умалишенного, сбежавшего из приюта Доброго Пастыря.
Вбежав во двор гостиницы «Англия», я увидел, что лошадей запрягают в экипаж, похожий на кабриолет, и старушка Жозефина сидит тут же на чемоданах.
— Где она? — спросил я.
Тон, которым я задал вопрос, а также мое бледное лицо заставили славную женщину вздрогнуть.
— О Господи! Что случилось? — воскликнула она, всплеснув руками.
— Ничего, — ответил я, — ровным счетом ничего, но где же Эдмея?
— На втором этаже, в комнате номер три.
В один прыжок я оказался наверху и заметил приоткрытую дверь напротив входа: Эдмея что-то писала, сидя за столом.
— Это я, — сказал я из коридора, чтобы не напутать ее внезапным появлением.
Любимая открыла мне объятия.
— Я чувствовала, что ты сейчас придешь, и собиралась отложить перо. Бедный безумец! — воскликнула она, утирая мой вспотевший лоб. — Ты думаешь, я не знаю, что ты делал, когда мы уехали? Ты думаешь, я не видела, как ты упал на траву и катался по земле возле дерева?
— Как же ты разглядела это в темноте, да еще когда дорога пошла под уклон?
— Глазами сердца, мой дорогой и любимый Макс.
— Значит, все, что ты видишь, правда? Неужели это так? О Боже, Боже!
В моем голосе прозвучало такое отчаяние, что Эдмея бросилась ко мне и повисла на моей шее, как ребенок, прильнувший к материнской груди.
— Послушай, — произнесла она, — с некоторых пор я тебя не узнаю. Ты страдаешь и скрываешь от меня причину своих терзаний.