Внешне холодный человек, Вашингтон, освобожденный от руководства войной, постоянно обременял себя заботой о родственниках, друзьях и их детях. Он ссужал деньги, оплачивал образование нескольких молодых людей. Остро ощущавший всю жизнь недостаток своего образования, он высоко ценил его у других. Он вознамеревался подарить «академии» в соседнем городке тысячу фунтов стерлингов для оплаты обучения бедных студентов. Выяснив, что обещанной суммы не собрать, он удовлетворился ежегодной передачей пятидесяти фунтов, что составило бы обычный процент с тысячи. Эту сторону своей жизни Вашингтон старался держать в тени. Почти никто так и не узнал, что, когда в 1786 году скончался любимый генерал Грин, Вашингтон предложил усыновить его сына.
Вашингтоны в глазах общества были респектабельной, стареющей четой. Марта верно выполняла свою роль хозяйки дома, и если вспыхивали ссоры, то по пустякам. Она никак не могла разделить привязанности мужа к собакам. Когда любимец Вашингтона Вулкан, пес чудовищных размеров, испортил очередной званый обед, стащив с праздничного стола окорок ветчины, она разразилась бранью, помянув лающие своры, заполонившие Маунт-Вернон, и малопонятную страсть мужа. Вашингтон хохотал, но в других случаях ей не всегда удавалось быстро привлечь его внимание. Обычно Марта, которая была много ниже супруга, долго дергала его за пуговицу камзола, прежде, чем он склонял к ней улыбающееся лицо. В письме к секретарю конгресса Ч. Томсону Вашингтон как-то заметил: «Если бы г-жа Вашингтон знала о том, что я приглашаю Вас заехать, я убежден, она бы привела массу аргументов в пользу приглашения г-жи Томсон. И не успела бы она хотя бы наполовину размотать нить своей речи, более чем вероятно, что я с готовностью уступил бы силе ее доводов». Она стала неудержимо болтливой к старости, Марта Вашингтон.
Только в феврале 1785 года Вашингтон нашел в себе силы проделать короткий и знакомый путь. Он посетил место, где некогда стоял Бельвуар, сожженный в годы войны. Больше года его преследовал кошмар, вечерами, когда он выходил из дверей Маунт-Вернона, он пристально смотрел влево, надеясь вопреки надежде увидеть огоньки Бельвуара. Тьма давила, и он поникший возвращался в дом, ярко освещенный канделябрами с зеркальными отражателями. На месте Бельвуара он нашел мучительно знакомое по годам войны пепелище. Руины некогда дорогого дома ничем не отличались от многих виденных им.
Глухое отчаяние и мольба пронизывают письмо, отправленное им Фэрфаксам в Англию. «Я горячо хотел бы, чтобы Вы и г-жа Фэрфакс вновь поселились в нашей стране, и считайте Маунт-Вернон своим домом, пока Вы удобно не обстроитесь. Г-жа Вашингтон со всей искренностью присоединяется к просьбе. Я никогда не бросал взора в сторону Бельвуара, не думая прежде всего об этом. Но увы! Бельвуара больше нет. Позавчера я проехал верхом по руинам. То действительно руины. Жилой дом и два кирпичных здания истерзаны пожаром, стены очень повреждены. Другие здания заброшены и приходят в упадок под давлением времени. Я думаю, все они скоро превратятся в руины. Когда я взглянул на все это, я думал о том, что самые счастливые дни моей жизни были проведены здесь, я не мог припомнить ни одной комнаты в доме (теперь от них остались только следы), в которой мне не было бы хорошо, и я бежал оттуда. Я вернулся домой с душевной болью, усугубленной сравнением».
Фэрфаксы не согласились. Салли оставалась за океаном.
Таковы считанные факты, позволяющие, пусть условно и в грубой форме, реконструировать внутренний мир Вашингтона, то есть то, что прозаически называется личной жизнью. В его время говорили, что он был склонен к меланхолии, Т. Джефферсон, поближе узнав земляка, задумчиво отметил — Вашингтона всегда «преследовали мрачные опасения». Сам герой знал средство, как не пасть их жертвой. Быть всегда занятым, плыть в стремительном потоке дел, а для этого у него были поистине неисчерпаемые возможности.
***
Слава! Пьянящий водоворот с головокружительной быстротой засасывает Вашингтона. Стоило ему осесть в Маунт-Верноне, как дом стал вожделенной Меккой паломничества бескорыстных и корыстных служителей культа Отца Страны.
Явился туземный гений — скульптор Д. Райт. Он не очень надеялся на свой талант и поэтому потребовал снять маску с лица. «Я согласился, — писал Вашингтон, — довольно неохотно. Он намазал маслом мне лицо и, положив меня пластом на кушетку, стал покрывать его гипсом. Когда я был в этом смехотворном положении, в комнату вошла г-жа Вашингтон. Увидев мое лицо под слоем гипса, она невольно вскрикнула, что побудило меня улыбнуться. В результате мой рот получился искривленным, что ныне видно на бюстах, изготовленных Райтом».
Из Франции приехал прославленный скульптор Жан-Антуан Гудон с тремя помощниками. Его наняли в Париже Джефферсон и Франклин, упросив придать Вашингтону самую энергичную позу. Гудон, представлявший американцев, как и многие тогда в Европе, примерно такими, как описывали своих героев Плутарх и Тацит, заранее составил замысел — воплотить Цинцинната в мраморе и тоге. Дело оставалось за малым — точно измерить Вашингтона и снять с него маску. Французы трудились две недели и увезли с собой необходимый материал. Любознательный Вашингтон записал в дневник рецепт приготовления гипса, а Джефферсона жалобно просил: «Конечно, у меня нет достаточных знаний в области скульптуры, чтобы спорить с знатоками», но все же нельзя ли избежать древней тоги, «сделав небольшое отклонение в сторону современного костюма?»
Всю жизнь Вашингтону приходилось очень много писать, иные историки жалуются, что он оставил слишком много писем — деловых и личных. Вероятно, первые годы после окончания войны были самыми выдающимися в этом отношении. В глубоком отчаянии он сетовал, что нет покоя «от писем (часто бессмысленных) от иностранцев, запросов о Дике, Томе или Гарри, который мог где-то, когда-то служить в какой-то части континентальной армии… верительных писем, просьб, упоминаний тысяч дел времен давно прошедших, которые меня касаются не больше, чем Великого Могола». Ему посвящали книги, оды, оратории и просили покровительства. Джентльмен ограничивался бессодержательными, но вежливыми ответами. Он взял за правило не оставлять без ответа ни одного письма.
Но, когда старый друг Фрэнсис Хопкинсон прислал «Семь песен для хора с оркестром» и попросил одобрить сочинение «первого в США композитора», Вашингтон взорвался: «Нам рассказывали о магическом воздействии музыки в старые времена… Древние поэты (неизвестно, как бы они поступили в наши дни) ужасно любили чудеса, и если раньше я сомневался в их отношении к могуществу музыки, то теперь я полностью убежден в этом. Честь страны не позволяет мне допустить, чтобы древние оставили нас в чем-то далеко позади, и если они могли смирять хищных зверей, тащить за собой деревья и камни и даже зачаровать силы Ада музыкой, то я убежден, что твое произведение заключает, по крайней мере, достаточно добродетели, чтобы (без помощи голоса и инструмента) растопить лед на Делавэре и Потомаке, а тебе бы нужно было оказать честь мне, прислав его раньше первого декабря». Хопкинсу следовало бы проявить больше осмотрительности в выборе ценителя его шедевра, ибо, «если оно не удовлетворит все вкусы (а столь разнообразны мнения и желания людей, что даже одобрение Провидения не дает общего согласия), что, увы, я смогу сделать? Я не могу пропеть ни одной песни, взять ни одной ноты на любом инструменте, чтобы убедить неубежденных. Однако у меня есть единственный аргумент, который заставит согласиться людей с истинным вкусом (по крайней мере, в Америке): я мог сказать им — сочинено мистером Хопкинсом». Не только этому композитору, но и другим служителям муз так и не удалось вырвать у Вашингтона руководящих указаний в области искусства.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});