с жидкими волосёнками, спадающими с угловатого, вдавленного в плечи затылка. Подумал: «Знать бы, чем обернётся участие в том розыске завтра и через годы».
Офицер у дверей стоял молча. С плаща, с ботфорт на кирпичный, затоптанный пол налилась лужа. Но не брякнула на нём ни одна пряжка, не скрипнул ни один ремешок. Понимал он: дума у генерала нелёгкая.
Подскочил денщик. Рожа рябая, глаза быстрые. Генерал отдал конверт, снял плохо гнущимися пальцами с цепи на толстом животе ключ и проследил внимательно, как денщик уложил письмо в походный железный ящик. Вновь тщательно прицепил ключ к цепи и, кряхтя, стал натягивать ботфорты. Морщился. Ботфорты ссохлись у огня и на ноги не лезли.
Ствол берёзы в камине развалился россыпью жарких золотых углей. Комната осветилась багрово.
Генерал поднялся с кресла. Он был двумя головами выше и денщика, и царёва посланца. У офицера из Амстердама даже лицо вытянулось. Но Вейде и без того знал, какое впечатление производит его могучая фигура.
— Мне приказано, — отрапортовал офицер, — участвовать в вашем предприятии.
— Как звать? — спросил генерал.
— Капитан Александр Румянцев, — ответил офицер бойко.
Мимо дома спешно маршировал отряд солдат. Из-под ног летела грязь. Солдатских лиц было не разглядеть за дождём, только медные кики посвечивали над головами. Офицер на коне возвышался над строем тёмной горой. Ветер заваливал лошадиный хвост на сторону. Офицер разевал рот, кричал, но голоса не было слышно.
«Дорога до Москвы трудна, — думал генерал, — но навряд ли царевича забили воры дубинами в литовских лесах или польских пущах. Царевич не глуп, один не поедет, да и за золото царское коней ему дают не морёных. А бродяга что ж? Бродяга зимой в лесу голоден, и конь у него хром».
Генерал отвернулся от окна:
— Путь из Москвы в Копенгаген непременно лежит через Митаву, а потом уж через Мекленбургию и далее. Немало харчевен, почтовых станций и постоялых дворов по пути, но начинать, я думаю, всё же надо с Митавы. Город сей стоит на большой дороге, и народ там торговый, воровской и дерзкий.
Генерал замолчал, глянул на денщика. Тот без слов, приседая от усердия, вылетел в дверь пулей. В окно видно было, как пробежал он через дорогу, прикрываясь от дождя драной рогожей.
— Людей, — сказал Вейде офицеру, — я дам для розыска надёжных. И таких, что молчать умеют.
И опять за окном пробежал денщик. Загремели по камню шаги. В комнату вошли два крепколицых усача. Встали истуканами у входа.
Генерал кашлянул глухо и, как крепкие дубовые колоды, непреклонно сжал губы...
Через самое малое время из Ростока вышел на рысях небольшой конный отряд. Видно было, что люди поспешают.
Из оконца одного из последних домишек деревушки глянуло на всадников измождённое старушечье лицо. Что, мол, там за шум и кто шумит? Не сбавляя шага, отряд проскакал мимо. Старуха поднесла руку ко лбу, перекрестилась. Время было такое, что, если военные люди не задерживались у твоего двора, — благодари бога.
У домишка старушечьего две обломанных ветлы да груда плиточника серого в грязи. Ещё вчера стояли столбы, поддерживая ворота, но прошёл военный обоз и столбы своротили.
— А ведь старый Ганс строил лет пятьдесят назад, — плакала старуха. — Короли дерутся, а людям-то как жить?
Старуха окно завесила тряпочкой, отгородилась от беспокойного мира.
На разъезде, где дорога разбегалась на три стороны, всадники остановились. Ехавший первым капитан Румянцев осадил лошадь. Норовистый, мышастой масти жеребец поднялся было на дыбы, сиганул в сторону. Но офицер засмеялся, стегнул жеребца между ушей, прижал сильно поводья. Жеребец присмирел. Отвернувшись от ветра, капитан сказал несколько слов.
Отряд распался. Трое поскакали на юг, по узкой дороге, уходящей вдаль среди дуплистых старых вётел, другие направили коней на запад, к темневшему невдалеке взгорку, а Александр Румянцев повернул жеребца на восток. Туда, где за чужими границами лежала русская земля. Жеребец пошёл боком, заплясал по грязи, забил копытом.
— И-эх! — дико, по-степному, гикнул Румянцев. Вытянул жеребца плетью, толкнул вперёд. Тот пошёл, широко выбрасывая ноги...
Через полчаса следы коней на дороге нахлестало дождевой водой, они размылись, расплылись, растеклись грязными струйками. А всадников уже давно и видно не было за завесой серой измороси.
Петровские указы промедления в действии не терпели, и дело совершалось скоро.
* * *
В те же дни получил письмо из Амстердама русский резидент в Вене Авраам Павлович Веселовский. Царский гонец проскакал пол-Европы и торопился так, что сломал карету, запалил двух лошадей, но поспел в указанное время.
В столицу Германской империи гонец прибыл ранним утром, едва открыли крепостные ворота. Карета, грохоча, прокатила по узким, путаным улочкам и стала возле тёмного, спящего дома. Фасад его венчался пышной каменной кладкой по последнему штилю барокко. В оконцах не было ни огонька.
«Спят, — подумал гонец, — а мы разбудим, а мы поднимем, а мы плясать заставим».
Выпрыгнул на мостовую. Весело, несмотря на дальнюю дорогу, под усами его сверкнула подковка белоснежных молодых зубов.
На властный, требовательный стук гонца в дверь ответили испуганным шёпотом. Зашикали: рано-де, и хорошие люди приходят, когда хозяева их ждут. Но офицер ударил в резную, медными гвоздями обитую дверь кованой шпорой.
В тишине узкой улицы лязгнул засов, и дверь отворилась. Гонца впустили в дом.
В тёмном вестибюле толпилась многочисленная дворня. Авраам Веселовский представлял российского царя при чопорном, кичливом дворе германского цесаря широко и богато.
Гонец потребовал хозяина.
— Что ты, батюшка, — зашамкал старый слуга, — почивать изволят.
Бородёнка у слуги тряслась, слезливые глаза помаргивали. За плечами у него стали два крепеньких молодца. Такие возьмут незваного гостя под руки и вмиг вышибут вон. Но гонец так глянул, что старик, охая, засеменил в тёмные покои.
Молодцы отступили.
Внесли свечи. Свет их вывел из темноты высокие зеркала у стен, пышные золочёные диваны, какие-то диковинные растения с яркими цветами, спускающимися до полу. Но гонец глазами по сторонам не шарил. Лицо его было строго. Втянул только носом сладкий запах, стоящий в зале, но подивился ли ему или нет — видно не было.
Пламя свечей подхватило сквозняком, взметнуло вверх.
Вышел Веселовский — мятый, сонный, с брюзгливо сложенными губами. На службе своей беспокойной привык он ко всячине, не удивлялся и тому, чем бы иной и поражён был. Откашлялся хрипло. Встал у свечей. На голове представителя российского царя полосатый ночной колпак, на плечах широкий красный халат, подбитый мехом. Всё говорило