Охнарь смутно отметил, что Тарас Михайлович от общего вступления перешел к его характеристике.
— Все вы, ребята, знаете слова песни: «Владыкой мира станет труд!» Да. Честным человеком у нас называется только тот, кто своими руками зарабатывает кусок хлеба, служит обществу. И не понимают этого лишь недобитые белогвардейцы, нэпманская буржуазия и… блатные. К такому человеческому охвостью и скатывается молодежь типа сегодняшнего подсудимого. — Воспитатель жестом указал на Охнаря. — Давайте с вами сейчас рассмотрим, кто же такой Леонид Осокин? Что у него: тяжелая наследственность, как любят говорить буржуазные педологи и криминалисты? Умственная отсталость? Нет конечно. Просто Осокин слишком уж увлекся «дном». Вместо того чтобы взять себе за образец подлинных героев, которых ценит весь народ, Степана Халтурина, Котовского, путешественника Семена Дежнева, хирурга Пирогова, пилота Уточкина, он стал подражать героям ножа и отмычки. Сам Осокин — обыкновенный беспризорник, вокзальный урка, то есть мелкий кочующий воришка. Но ему непременно хочется быть громилой, в этом он видит высший шик! По своей малограмотности и явно с голоса опытных старых жуликов, или, как вы их называли «паханов», он считает советский народ своим врагом. И жалко, и смешно! Здесь, в колонии, мы сделали все, чтобы ободрать с него уличную грязь. Я все ожидал: Осокин сам поймет, что нельзя оставаться скотом, рабом своих низменных страстей. Одумается и выравняется в такого же морально здорового хлопца, как и каждый из вас. Однако работу воспитателей, влияние коллектива он и в грош не ставил, считал, что с ним обязаны цацкаться, и наконец совершенно отбился от рук, стал хулиганить, воровать, пить самогон.
Слова, как мешки с песком, падали на Охнареву голову, и… самое обидное было в том, что все они оказались верными. Ленька до сих пор сам не знал, что он такой поганый и паскудный парень. Неожиданно он глянул на себя совсем по-другому, со стороны, чужими глазами. Его маленькие проступки, казавшиеся ему такими невинными и обычными, — это и есть то самое скотство, о котором говорит Колодяжный. Так что же получается? Выходит, что колонисты — это настоящие люди, а он просто обсевок, навоз на дороге?
Стало тесно, душно в комнате. Захотелось поскорее вырваться отсюда. Хоть провалиться бы куда!
Взгляд Охнаря, блуждая, упал на окно. За ним солнечно и ярко синело все еще знойное небо. На ветвях сосен радужно сияли редкие нити летающей паутины: вестники ласкового «бабьего лета». У колодца сторож Омельян, в соломенной шляпе и с кнутом через плечо, поил из ведра коней: ленивого неповоротливого мерина и кобылу Буржуйку. Он собирался в поле за снопами. Гнедой короткохвостый стригун, стоя на тонких и как бы неуклюжих ногах, игриво и чутко глядел в поле. С нежных мохнатых губ его сочились светлые капли воды.
— По-видимому, для исправления Осокина нужен более строгий режим, чем у нас, — такой, например, как в детском реформатории в городе Змиеве. Если ж он и там не одумается, худо ему придется в жизни…
Неожиданно Охнарь высунулся в окно, во все горло крикнул:
— Слышь, дядя Омельян! Возьми меня с собой!
— Да-вай! — донеслось от колодца.
— Я сейчас!
И, скосившись на судей, на воспитателя, Охнарь живо перекинул ногу через подоконник, ухватился за красную проржавевшую кишку водосточной трубы. Не успел никто и моргнуть, как его вихры мелькнули в синьке неба и пропали.
Сухо зашуршал сор в трубе, скатываясь с крыши.
Колодяжный, прерванный на полуслове, ошеломленно задвигал бровями, оглянулся на президиум. Зал онемел. Судьи бросились по лестнице за беглецом. И осторожно зашуршал и пополз по скамьям негромкий шепот:
— И смехота и беда.
— Черного кобеля не отмоешь добела.
— Ты-то сам чистеньким сюда явился?
— Отведает на воле коку с маком — пожалеет.
— Как Сенька Жареный. Сбежал, а через месяц вернулся шкилет шкилетом. Спасибо еще, обратно приняли.
— Я в реформатории был, знаю. Там уж нашего брата гулевана возьму-ут в ежовые рукавицы!
— Ну и художник! — весело покачала головой Параска Ядута. — Надоело кисточкой, снова порешил малевать отмычкой! Одно слово, трепло!
— Жениха из себя строил, — с пренаивным видом улыбнулась Анюта Цветаева, и ее тонкие губки сложились в одной ей понятную улыбочку. — Хвастал, что карманы деньгами набьет.
К воспитателям подошел Паращенко.
— Что теперь скажете? — обратился он к Ганне Петровне. — Помните, я вам говорил: не получится толку из этого типуса, а вы защищали. Я всех колонистов насквозь вижу.
— Признаюсь, не ожидала, — сконфуженно ответила Ганна Петровна. — Я отлично понимаю: Осокин — запущенный хлопец. Но чтобы до такой степени… — Она с хрустом сжала крупные белые руки с коротко подстриженными ногтями. — И ведь в нем есть что-то хорошее: непосредственность, цельность. Возьмите его увлечение рисованием… Мне уже казалось, что Леня совсем стал на ноги — и вдруг поворот на девяносто градусов. До сих пор не пойму, почему он сорвался.
— Очевидно, именно к таким относятся поговорки: «Как волка ни корми — все в лес смотрит», «Горбатого могила исправит». Ну, я понимаю, украл, напился. Но плясать на георгинах, нарциссах, испортить всю клумбу… Извините меня, но этого и свинья не допустит!
— И все-таки, — решительно сказала Ганна Петровна, — я бы все-таки не отказалась от него.
— Вы женщина, — снисходительно проговорил Паращенко и плавным движением снял с рукава волос. Он был в темно-зеленом касторовом пиджаке, в украинской вышитой рубахе, в желтых крагах, и все в нем, от пышной прически до внушительно скрипевших ботинок, выражало превосходство.
Колодяжный участия в разговоре не принимал.
Когда хлопцы привели Охнаря, крепко держа за ворот, за руки, он громко и нагло огрызался: разлили водицу и толкут в ступе, а дела всего на копейку. Но видно было, что он струхнул и был обозлен: не ждал, что товарищи так беспощадно схватят его за горло.
Воспитатель говорить больше не стал: все понятно без слов. Старшие ребята, собравшиеся было взять Охнаря на поруки, отказались от своих выступлений.
Суд закончился быстро. Постановили: исключить из колонии и отправить в исправительный дом.
— На той неделе идет подвода в город и заберет Осокина, — закончил Владек Заремба. — А пока он снимается с работы.
— Амба! — бодрясь, крикнул Ленька. — Оттрудился!
Напускною беспечностью, хамством он старался скрыть ту сумятицу, которая происходила в нем. Подумаешь, присудили щуку отпустить в реку. Все разворачивается как надо. Он уйдет из колонии, и никто не будет колоть ему глаза, и станет он опять жить на улице безо всякой указки, сам себе хозяин. А то вставай по звонку, ешь по звонку, спи по звонку… Может, еще и думай по звонку? Он сегодня же рванул бы на станцию, только неохота тащиться четырнадцать верст, пусть сами отвезут, на подводе.