В конце письма к старому другу Ю. Конюсу Рахманинов без видимой связи добавил: «Это мудро устроено, что смерть убирает постепенно старшее поколение, давая дорогу молодым. Подумайте, что могло бы быть иначе: сколько шума и неприятностей! Старшие должны уходить в сторону, довольствоваться друг другом и размышлять об ошибках молодости».
Под дымовой завесой шутки зрела решимость навсегда отказаться от творческой работы и остаться только пианистом до конца своих дней.
2
Лето за летом Рахманиновы проводили во Франции. Но, лишь попав в Клерфонтэн, композитор впервые почувствовал как бы слабое дуновенье былого приволья, былого покоя, утраченных им навсегда. Трудно было даже вообразить себе такую деревенскую глушь вблизи Парижа, по соседству с чопорной резиденцией президента Франции Рамбуйе. Просторный тесовый дом, соловьи, запах скошенных трав и цветов, заросшие ряской пруды, скирды сена, старые липы. Даже вечерняя прохлада, казалось Рахманинову, как в Ивановке, пахла «дымком» от полевого костра.
По воскресеньям, как правило, из Парижа наезжала русская молодежь. Тяжело работая изо дня в день шоферами, малярами, модистками, в швейных и прачечных, юноши и девушки, увезенные с родины еще детьми и выросшие на чужбине, радовались отдыху, свободе и безудержному веселью в гостеприимном деревенском доме, где все до мелочей было «по-русски». Зачинщиками всяких выдумок были, как правило, сыновья Шаляпина — Борис и Федор.
Подолгу в Клерфонтэне гостила чета Сванов.
Альфред Сван был английский теоретик-музыковед и немного композитор, жена его Екатерина Владимировна — москвичка родом. За долгие годы жизни в России оба впитали русское простосердечие и щедро отдавали его в общении с друзьями. Рахманинов любил Сванов и называл их «Гуси-лебеди».
Метнеры жили по соседству в Монморанси.
С приходом Николая Карловича часто затевалась игра в «бубнового короля». Метнер, весьма импульсивный по натуре, всегда горячо реагировал на проигрыш. Рахманинова это веселило. За дело брались Ирина и Татьяна. Когда дочерям не удавалось всучить гостю злополучного штрафного короля, тут уже Сергей Васильевич сам начинал волноваться.
В Клерфонтэне впервые прозвучал посвященный Рахманинову Второй концерт Метнера для фортепьяно. Аккомпанировал Юлий Конюс. Всех слушавших взволновала великолепная темпераментная токката.
Однако для самого Метнера его встречи с Рахманиновым нередко бывали источником тайных огорчений.
Метнер вел замкнутый образ жизни и считал свое искусство чем-то вроде священнодействия, ради чистоты которого он готов был примириться с нуждой и лишениями. В общении с друзьями-музыкантами он был ненасытным, неистощимым собеседником. Рахманинова же, как и в былые годы, всякие философствования на музыкальные темы отпугивали и смущали.
«Я знаю Рахманинова с юношеских лет, — сказал однажды Николай Карлович. — Вся моя жизнь шла параллельно с его жизнью, но ни с кем я так мало не беседовал о музыке, как с ним… Творец должен быть в какой-то мере расточительным. Если бы Рахманинов хоть на короткое время перестал быть деловым человеком, он снова начал бы сочинять. Но он по рукам и ногам связан разными обязательствами, у него все рассчитано по часам…»
А вот что Рахманинов сказал о своем друге:
«…Весь образ жизни Метнера в Монморанси очень монотонен. Художник не может черпать все изнутри: должны быть внешние впечатления. Я ему сказал однажды полушутя: «Вам нужно как-нибудь ночью пойти в притон и как следует напиться. Художник не может быть моралистом…»
Ответ Метнера не дошел до нас. Смог ли тишайший Николай Карлович вообразить себя в противоестественной для него роли ночного гуляки, мы не знаем.
Под конец лета 1928 года Рахманиновых навестил приехавший из Москвы выдающийся русский актер Михаил Чехов.
Свой первый приезд в Клерфонтэн он вспоминает с присущим ему юмором. Перешагнув порог» кабинета Рахманинова, Михаил Александрович в безотчетном волнении отдал земной поклон великому музыканту земли русской. Подняв голову он с изумлением увидел перед собой коленопреклоненного Рахманинова. Оба немного сконфуженные — гость и хозяин, — поднялись с коленей, обнялись и неудержимо расхохотались. Маленькая интермедия еще долго служила поводом для веселья за столом.
Концерт в начале осени в Лондонском Альбертхолле надолго запомнился слушателям и концертанту, хотя по разным причинам. На протяжении двух часов он играл, терзаемый жесточайшей невралгией. Тотчас же после концерта он выехал в Париж к врачу. Никто из присутствовавших в зале ничего не заподозрил. О том, какова была игра Рахманинова в этот памятный вечер, нам рассказал один из английских рецензентов.
О сонате Шопена:
«…Он отбросил все привитое штампом и модой. То, что он дал, был его, С. Рахманинова, перевод текста, его собственная потрясающая версия. Для слушающих сонату си-минор… она не оставляла почвы для аргументов и спора. Логика этой вещи была неотразимой, план — непоколебимым, интерпретация — повелительной. Нам не оставалось ничего другого, как благодарить звезды, что мы жили на свете, когда жил Рахманинов, и слышали его вр всей мощи его божественного гения, воссоздавшего наново этот шедевр. Один гений протянул руку другому. И при этом нельзя забывать, что Шопен остался Шопеном…»
Но никакие рецензии не могли убедить музыканта. Ни ночью, ни днем его не покидала мысль, что его свершения намного ниже возможностей. В тех крайне редких случаях, когда он был собой доволен, ему чудились недовольство и холодность публики.
Он внимательно прислушивался к отзывам одного Иосифа Гофмана.
«…Многое в Вашем концерте, — писал Гофман, — меня изумило. Но мазурка была превыше всего. Рубинштейн говорил мне однажды во время урока, что, когда я выучусь играть мазурки Шопена, то дальше учиться будет уже нечему. Так почему же вы учитесь?..».
Письмо было адресовано: «Премьеру пианистов С. Рахманинову».
Отвечая, Сергей Васильевич заметил, что «человек должен учиться всю жизнь».
Только неискушенному глазу могло показаться, что Рахманинов, «связанный по рукам и ногам деловыми обязательствами», ненасытный в достижении новых высот в своем магическом искусстве, ничего не видит вокруг себя, не знает, как живут люди по ту сторону блестящей витрины, не слышит, как до глубоких недр своих содрогается самый страшный, самый чудовищный город вселенной.
«Случалось, — вспоминает Альфред Сван, — поздно вечером после трудного концерта возвращаться пешком. Путь лежал лабиринтом еще людных и очень грязных переулков. На перекрестках шел поздний торг. В воздухе висел тяжелый запах бензина и гниющих овощей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});