Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабуля с двумя детьми жила в Чирчике, в Узбекистане. Там вытягивала 5-летнюю мать из малярии, сына оберегала от туберкулеза. Во время дальних пеших походов за колосками застудила ноги в ледяных арыках – они, изуродованные, беспокоили ее до самой смерти.
Только после смерти бабули узнал я, что с 1937 года они с дедом фактически не жили как муж с женой. У деда была зазноба, но семью он не оставил – бабуля же стерпеть этого не могла…
Он работал в дымном цехе, а дома писал картины. Молчал и писал картины, которые иногда даже продавали. Я запомнил одну из копий – «Апофеоз войны» Верещагина. Ее дед написал, будучи тяжело больным. После бабуля уже носила его на руках, как ребенка, – так он иссох… Я появился только через восемь лет после смерти деда, вся память о котором осталась лишь в картинах да именных часах «За доблестный труд»…
К нам приходили бабульки – ее подруги, аккуратные до «старорежимности». Они ветшали на моих глазах. Они умирали одна за другой, уезжали к детям в другие города. Приходили посудачить, выпить бутылочку наливки на праздник, сыграть «в дурачка».
Временами она брала «на квартиру» студенток, которые писали ей потом десятилетиями. Уютно себя чувствовали у нас и мои товарищи по детским играм.
Кино, речка, фруктовое мороженое «за семь копеек», кекс за шестнадцать, тортик на день рождения, чтение целыми днями, пенки вишневого варенья, тазы «белого налива», приветливые и не очень соседи по двору и улице, живущие бок о бок полвека, – это тихий внешний мир детства, еще ничем не замутненный. Он был таким или почти таким у очень многих, и воспроизвести нечто подобное теперь для наших детей – невозможно. Не потому только, что не было толком телевизоров, а потому, что умирают последние рожденные старой Россией люди, сохранившие могучий код добротолюбивой силы, в душах своих пронесшие отсвет небывалых испытаний.
Они так и не стали вполне «советскими». В любом из них жило, часто неосознанно, воспоминание о великой русской цивилизации, частицами которой они никогда не переставали быть. И самое большее, на что окажутся способны их внуки и правнуки, – это осознание себя резидентами императорской России, добровольно возложившими на себя обязанность вести непрерывную «разведку боем» на своей же родине, насильственно толкаемой в небытие.
Поздно вечером я дежурил в редакции – «стал литератором», «статьи писал», и уже сильно томился, чувствуя глубоко эшелонированную фальшь делящегося внешне, но нераздельно-противорусского Агитпропа.
Я сидел за столом в центре Москвы, великого глумилища наших дней, и телефон зазвонил…
Бабуля уже несколько лет жила у родителей в Подмосковье – она последней из подруг покинула Сумы. – силы уходили.
Последние зубы вывалились, волосы, и без того негустые, совсем поредели. Она подолгу лежала, никому не говоря о страшных болях в желудке.
Но она вязала и читала книги и газеты. Каждый день. Она и здесь «обросла» подругами и крохотными воспитанницами. И часто, приезжая к родителям, я тревожился – сидит ли она на скамейке возле подъезда в окружении старушек – всегда в центре, в аккуратном платочке, в пальто с большими древними пуговицами, высокая и стройная, «как пионэрка». И видя, что да, сидит, испытывал ни с чем не сравнимое облегчение.
Однажды мы с матерью ее искали – оказалось, зашла к одной из подруг, не предупредив…
И вот – звонок: ей стало плохо, она в больнице под Звенигородом. Тоска все сдавила. Предчувствий не было никаких.
… Она упала днем, НЕ теряя сознания. Когда ее забирали, сквозь боль сказала матери:
– Лерка, ты тапочки… не бери… Не пригодятся…
Я успел к рентгену. Рентген просветить лежачего не мог. Бабуля стонала от боли, при которой уже умирают. Нам – ее дочери, зятю и внуку, нужно было поднять ее и продержать вертикально, чтобы сделали снимок. Бабуля слабеньким надтреснутым голоском умоляла ее не трогать. В полумраке рентгеновского кабинета мы не стеснялись слез. Я тихо выл от ненависти к Горбачеву и всем его подонкам, жрущим нас заживо, выл от унижения, ощущая тяжесть ее обессилевшего тела. Самый родной человек был беззащитен, полураздет, умирал…
Хирурги все объяснили. Риск – 99 процентов. Один процент они вычислили исходя из того, что в таком состоянии не живет и молодой – организм необычайно крепок для ее лет. Но прорыв в кишечник слишком велик.
Перед операцией бабулю положили в коридоре – других мест не было в часе езды от Москвы, как не было и эпидемий, и войн, и прочих воспоследовавших радостей.
То и дело замирая от боли, она прощалась с нами. Ясность ума и спокойствие духа не изменили ей до конца.
Мы все успели вспомнить всю нашу совместную немудрящую жизнь. Она благодарила меня за то, что был единственным человеком, который ее никогда в жизни ни в чем не обидел, даже по мелочи. Я – за то, что она сделала меня и для меня. Мы – попрощались.
Операция длилась долго. Наши врачи, как и многие наши, – люди совершенно «старорежимные», каких, наверное, нет нигде в мире.
Теплая осень, звездное небо… Все мы, русские, родственники в сороковом поколении, а как быстро сменяются поколения – до четырех-пяти живут одновременно. Значит, есть нечто общее и единое, есть – цель. И смерть в сравнении с целью – эпизод…
Ее привезли. Поставили капельницу.
Она дышала с хрипом. Белая, гладкая шея, полные плечи, лицо – торжественно-спокойно.
Взял ее руку, тяжелую, натруженную, родную.
Удары пульса вдруг стали замедляться.
Я в последний раз смотрел на бабулю – еще живую. Пятнадцать ударов… Господи! Повремени! Десять ударов… Господи! Один, совсем один – и даже меньше вполовину. Кто так поймет, кто так простит! Шесть ударов… Пять…
Конец.
Мыча от горя, все же поразился, что санитарка заплакала, – а она ведь последней с ней говорила в этом мире!..
На ноге моей мертвой бабули появилась казенная надпись: «Зайцева Т. А.»
… В гробу ее руки упали вдоль тела, словно от посмертной усталости.
По дороге на кладбище машину потряхивало, и лицо бабули дрожало, становясь окончательно мертвым. При жизни оно играло, а не дрожало, и маленькие лукавые глазки лучились умной добротой.
«Ах ты, сукин сын, камаринский мужик…» – распевала она радостно малым деткам, и хлопала в большие теплые ладоши.
Погост был уютный, совсем непохожий на жальники для несчастных горожан. Вокруг – поля, впереди за разрушенной войною церковью – озера, могилки – в рощице.
… Когда могилу засыпали, душа успокоилась. И отчужденность от всего окружающего стала не такой острой.
И я возблагодарил Господа за то, что оберег бабулю за чистоту жизни ее от лицезрения все тех же мук, которыми истязали ее поколение, но теперь уже предназначенных ее внукам и правнукам…
Светлая вам память, русские старушки!
Вечная вам память, страдалицы, безвестные миру, но дающие ему хоть какое-то оправдание и хрупкую надежду!
Ваших потомков – миллионы, ваших и наших мучителей – тысячи.
Дай бог, чтобы каждому воздалось по делам его, чтобы семена добра, в неисчислимом множестве посеянные вами, не пропадали втуне, а прорастали в сердцах наших и наших детей!
… А от бабули на память остались мне ее наперсток, связанные ею кружева да шапочка на сыне. Завещала она мне тысячу, накопленную за долгие годы 12-16-рублевой пенсии. На эту тысячу я купил дом в деревне, который, может, спасет теперь мою семью в новое лихолетье.
Она снова спасает, моя бабуля.
… Прошло десять лет. И в июле 1998-го, бодро пережив свое 63-летие, лег в землю рядом мой отец – Дьяков Виктор Алексеевич. Не пережил он этого всего…
Вторая могила
1 января 1998 года в глупой драке, первой лет за двадцать, мне выбили зуб. И, хотя выпал он через пять месяцев, дурные предчувствия меня не покидали, сколько я ни пытался над ними смеяться и их отгонять.
31 мая отметили последний день рождения отца.
Через две недели мне исполнялось сорок. Настроение было мерзкое. Слова одного из друзей о том, что таинство перехода в другой возраст – дело интимное, – вполне совпадали со скрежетом, стоявшим в душе. Семья была в деревне, и родители приехали в Москву, чтобы я их отвез туда. Съели по помидорчику и яйцу и тронулись. Моя старая «шестерка» перегревалась и потому мы время от времени останавливались. У Тарбеева озера отлили бензина голосовавшим мужикам. Во время вынужденных остановок отец был, как часто в последнее время, каким-то безнадежно-растерянным. Всякую мелочь воспринимал слишком эмоционально и нередко – чуть ли не как трагедию. Мне было и жаль его, и, грешен, это бессилие меня раздражало.
Когда увидели старшего сына – всего в ветрянке, – стало ясно, что в Крым, куда собирались, мы не поедем, – неизбежно заразится и младший сын. Какое счастье, что мы не оказались в Крыму!
Худющий, длинный, весь покрытый зеленкой, старший лежал у вентилятора, – стояла стойкая жара. Младший, Лешка, его развлекал, весело ожидая, когда сам заразится. Мать долго разговаривала с Колькой. Обоим было интересно. Отец чувствовал себя неприкаянно.
- Неминуемый крах советской экономики - Милетий Александрович Зыков - Разное / Прочее / Публицистика
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- Четвертая республика: Почему Европе нужна Украина, а Украине – Европа - Владимир Федорин - Публицистика
- Водоворот - Виталий Шиловский - Публицистика
- Украина и русский Мир. Россия как пробуждается, так на войну - Алексей Викторович Кривошеев - Публицистика / Эзотерика