Эта дама, красующаяся в Вашем фильме, состоит в партии «Родина» (теперь – «СпРос»), четырнадцать депутатов от которой в 2005 году подписали письмо с требованием запрета еврейских организаций в России. Большинство российских революционеров, подвергаемых поношению в фильме, являются – несомненно, случайно! – евреями (Троцкий, Иоффе, Каменев, Свердлов, Володарский, Урицкий и др.). Таким образом, подвизаясь в «Российском фонде культуры», Вы продолжаете линию черносотенного «Русского собрания» 1900 года и основанного в 1984 г. антисемитского общества «Память», поскольку оба они, прикрываясь защитой русской культуры, пропагандировали самый отвратительный антисемитизм.
Список фальсификаций, наветов, вымыслов и фантазий, переполняющих Ваш фильм, слишком длинен, чтобы даже просто перечислить их.
Тон фильму задается сразу же, когда вы называете «провокацией» грандиозную манифестацию петербургских рабочих 9 января 1905 г. («Кровавое воскресенье»), потопленную в крови казаками и царской армией. То же самое утверждали в свое время царская охранка и Святейший Синод православной церкви, Ваши предтечи, которые осмелились заявить, будто демонстрация была организована на японские деньги!..
Столь ожесточенное стремление очернить облик и деятельность Троцкого метит не только в прошлое, но и в настоящее. ФСБ, достойная преемница КГБ, сегодня обвиняет рабочих завода «АвтоВАЗ», бастующих против неприемлемых условий труда и за повышение столь же неприемлемых зарплат, в том, что ими манипулируют троцкисты. Ваш фильм служит прикрытием для такого рода полицейских провокаций. Лишь для этого он и предназначен.
Жан-Жак Мари
Часть пятая Юлия Аксельрод Из записок последних лет
Где бы я ни жила после эмиграции из СССР – в США двадцать пять лет (с 1979 по 2004) или в Израиле (с 2004), на стенах моих бесконечно меняющихся квартир висят фотографии моих родных, которые так далеко от меня, так невероятно далеко. Фотографии советского периода, даже самые последние, – все черно-белые. Фотографии моего периода жизни в Америке и Израиле – цветные.
Молодая пара, одетая по моде столетней давности – мои бабушка и дедушка по материнской линии, они же сорок лет спустя со мной – мне четырнадцать лет. Фотография сделана накануне нашего ареста и высылки из Москвы (1951 г.). А ниже – фото моей бабушки после ее реабилитации; дедушки уже нет в живых.
Улыбающаяся молодая женщина – моя мама. Молодая женщина с трагическим лицом держит младенца – это моя мама со мной. Рядом фотография моей матери незадолго до смерти.
Мой бывший муж.
Наш сын в распашонке. Он же с собакой.
Наш сын в израильском солдатском мундире.
Он же – со своей молодой женой, крошечной йеменской еврейкой.
Они с ребенком, с двумя детьми, потом с тремя, с четырьмя, с пятью, с шестью.
В моем сердце две страны: страна, в которой я родилась, трагическая история которой стала частью моей жизни, страна, из которой я уехала еще относительно молодой женщиной, – и страна, которую я выбрала как свою вторую родину и которую покинула уже пожилой женщиной, так как не хотела на старости лет жить в этой стране совсем одна.
Моя мама
Она была арестована в 1937 году, когда мне было чуть больше года. Меня вырастили бабушка с дедушкой, я была с ними в ссылке; к маме на Колыму я приехала, когда мне было шестнадцать, и уехала от нее в неполных восемнадцать лет, после того, как окончила среднюю школу. Между нами никогда не было близких отношений. Мы всегда жили в разных городах, а впоследствии и в разных странах.
Бабушка, когда мне было пять-шесть лет, научила меня читать и писать, и все годы мы с мамой переписывались. Может быть, это самая долгая в мире переписка между матерью и дочерью.
У мамы был диплом инженера-текстильщика, но после того, как ее выпустили из лагеря, она работала бухгалтером.
Согласно еврейскому закону и советскому паспорту она была еврейкой, хотя жизненная тропа, которой она шла, не имела с еврейством ничего общего. Мы с матерью говорили об этом, когда она приехала из Таллина в Москву проститься со мной перед моим отъездом в Америку, в 1979 году.
Она рассказывала мне о моем отце – каким он был веселым, романтичным человеком. Любил опасные шутки: мог, например, использовать для писем бумаги Льва Троцкого с официальным штемпелем.
Сергей был в ссылке, и мать поехала к нему в Красноярск. Счастье было очень ярким. И – недолгим. На шестом месяце беременности, в июне 1936 года, мать уже ходила под окнами красноярской тюрьмы. Какое-то время после ареста Сергея держали в местной пересыльной тюрьме, и мать ходила к нему на свидания, пользуясь тем, что режим соблюдался не слишком строго. Свиданиями это назвать трудно, ибо мать его не видела, а он видел ее сквозь щель в оконном наморднике, и они могли перекликаться. Но однажды, когда мать вот так стояла на тюремном дворе и ждала, он резко крикнул ей:
– Возвращайся в Москву – меня завтра увозят…
А когда она на следующий день все же пришла туда опять, чей-то незнакомый голос сообщил ей сквозь намордник:
– Отправили твоего Седова.
И мать вернулась в Москву к родителям на Маросейку. Из Красноярска она выехала через десять дней после ареста Сергея. Никто не пришел проводить ее на вокзал. Это видно из протокола допроса. Может быть, это Сергей велел маме оформить развод, если его арестуют. Это было трудно, ЗАГС требовал справку о том, что муж арестован.
Когда мама пришла в НКВД просить такую справку, ей предложили стать осведомителем. Мать ответила: «Да как я могу это делать? Ведь от меня все шарахаются как от прокаженной. Помогите мне хотя бы развестись». Они помогли. Как успешно шла карьера моей матери в качестве осведомительницы – не знаю. Думаю, что никак. Она и на следствии ничего не подписала – ни на себя, ни на Сергея, ни на других.
В лагере мать с 1938 года работала в курятнике. Еще она что-то развозила на лошади и выполняла массу других работ. Однажды лошадь наступила ей на ногу. Нога так и осталась покалеченной.
Отец
Отдельно висит портрет молодого мужчины с грустным лицом. Портрет неясный, сделанный с маленькой фотокарточки. Это мой отец, Сергей Седов (1908–1937), которого я никогда не видела. Я очень мало знаю о нем.
Те, кто еще были живы, забыли Сергея. Время и обстоятельства сделали свое дело. Покойные его мама и папа, так же как и моя мама, запомнили его как очень яркую индивидуальность.
Я не знала о нем почти ничего, пока не прочла его письма: теплые письма сына к родителям, ничего необычного, и страстные, романтические и лирические – к моей маме.
Когда я читала эти письма, я чувствовала к нему какую-то материнскую любовь. Ему было примерно двадцать девять лет, когда он написал их, а мне было почти пятьдесят, когда я их впервые прочла. Я представляла себе его стертые ноги, его одиночество, его нереализованные надежды. В моей памяти он всегда будет двадцатидевятилетним.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});