— Кто эти два человека, которые преследуют нас, как тени? — спросила я на другой день у Куроды–сан[94].
— Полицейские агенты. Таков обычай в Японии. Они приставлены, чтобы охранять вас.
— Охранять? От кого? Сыщики? Значит, нам не доверяют и следят за нами! Это ужасно неприятно!
— Да… Но это всегда так, полиция особенно тщательно охраняет приехавших из Советской России.
— Но неужели правительство может нас заподозрить? Мы же не советские агенты… Может быть, можно попросить снять это наблюдение. — Я возмущалась.
— Нет, это бесполезно, — спокойно возразил Куро–да. — Они перестанут следить, когда сами убедятся в вашей благонадежности. Но это будет не скоро. Вам придется с этим примириться.
На другой день я подписала договор с газетами «Осака Майничи» и «Токио Ничи—Ничи», и мы поехали в Токио, откуда я должна была начать свое лекционное турне по приглашению этих газет.
Один из полицейских провожал нас в вагоне. Странные это были сыщики. Совсем не такие, как у нас в России. Здесь они не скрывались, не таились. Они явно следили за нами, прилипали как–то, и не было никакой возможности от них отвязаться.
Не успели мы приехать в Токио, как и здесь появился полицейский агент. Он приходил ежедневно. Передней в квартире не было, входная дверь вела прямо в столовую, он входил, садился и просиживал так с утра до вечера.
Я теряла терпение.
— Неужели вы не понимаете, — как–то сказала я ему, — что это неделикатно. Мы хотим обедать, а вы, чужой человек, сидите здесь, навязываете нам свое общество.
Он вскочил.
— Простите, пожалуйста! Solly! — и стал кланяться быстро, быстро, как фарфоровая фигурка. — Я могу посидеть и на дворе.
На другой день шел дождь. Полицейский сидел на скамейке на дворе, ходил взад и вперед, промок, и, в конце концов, мы пригласили его войти в дом.
Один раз он пришел с торжественным видом, неся что–то в руке, особенно приветливо и значительно улыбаясь.
— Простите меня, — сказал он. — Я плохо говорю по–русски, я не могу выразить вам все, что я чувствую, но вы поймете, я так люблю Толстого, я его поклонник.
Он волновался. Тонкие руки, путаясь, развязывали узелок шелкового цветного платка (фурусики[95]). Он вынул большой портрет моего отца:
— Вот, подпишите, пожалуйста! Я подписала..
Через несколько дней он принес книги: «Так что же нам делать», «Не убий», «Царство Божие внутри вас» и др. и снова просил подписать.
— Я читал всего Толстого, все, все, что он написал, а эти религиозные философские книги мне особенно нравятся. Пожалуйста, подпишите.
— Но как же ваша полицейская служба вяжется с тем, что отец писал в этих книгах? «Не убий», например, где он писал о непротивлении злу насилием. Вы знаете, мой отец был против всякого насилия, следовательно, и против полиции.
Он или не понял меня или не хотел спорить (японцы никогда не спорят). «Я люблю эти книги, — повторил он. — Он имел на меня большое влияние. Я рад, что вижу его дочь. Вот это мой скромный подарок вам».
И он положил передо мной аккуратно завязанный в узелок шелковый платок.
— Спасибо, но я не могу принять вашего подарка.
— О, это большая обида. — Лицо его побагровело, и мне показалось, что он вот–вот расплачется. — По–японски, если отказываетесь от подарка, — очень, очень обижаете, — повторял он. — Пожалуйста, возьмите.
И я взяла. В узелочке оказались яблоки и апельсины.
— Никогда не поверила бы, что я буду рассуждать о взглядах своего отца с сыщиком и брать от него подарки, — говорила я своим друзьям. — Но они какие–то не настоящие, не такие, как были у нас в России.
— Может быть, но если бы этому человеку с розовыми щечками и усиками пришлось защищать императора и родину, он защищал бы их как лютый зверь и не задумался бы убить и умереть в борьбе.
И все–таки он надоел нам.
— Нельзя ли нас как–нибудь избавить от сыщиков, — спросила я у сотрудника газеты «Ничи—Ничи», нашего друга Идзюми–сан. Он сидит у нас целыми днями, ходит всюду за нами…
— Нет, не надо, — решительно сказал Идзюми–сан. — Этого полицейского, который к вам ходит, я знаю. Он очень хороший человек. Пусть ходит. Когда надо идти в магазины — пусть помогает, надо вещи таскать — он тоже помогает, купить что–нибудь — он тоже помогает. Пусть ходит, он хороший, настоящий толстовец.
Делать было нечего. Когда мы переезжали, сыщик пришел, таскал нам вещи, бегал за такси и все кланялся и улыбался.
Хороший человек, настоящий толстовец!
НОВЫЕ ВЕЯНИЯ
Почти все дети ходят в детские сады и в школы в европейской одежде. В Токио мы жили недалеко от школы. Каждое утро я наблюдала, как девочки–подростки шли в школу и из школы.
Эмансипация японской женщины идет, главным образом, через школы. Влияние иностранных учительниц, многие из коих американки, — сильно. Детские сады, школы переходят на европейскую одежду, причем форма этой одежды проста, удобна и небезобразна. Темные шерстяные платья, иногда матроски, чулки и башмаки, но еще, должно быть, пройдет не мало времени, пока японская женщина приобретет привычные для европейского глаза манеры. Я почти не видела, чтобы японка умела носить европейское платье.
От тасканья детей на спинах, скрюченного положения на татами — дети не растут нормально: недаром статистика показывает, что за последнее время, когда дети получают правильное воспитание в садах, школах, — рост японцев значительно увеличился.
— Жили, — говорит Конисси–сан[96], старый друг моего отца, когда я начала с ним разговор на эту тему, — жили и гораздо были здоровее. Теперь выдумывают разные новшества. Наши дети все на рисе росли. Молоко матери и рис — вот и все. Коровьего молока не знали.
Конисси–сан прожил в России 30 лет. Два раза приезжал к нам. Ему 70 без одного. Много детей. Старший сын — «крест нашей семьи», — сказал Конисси–сан. Увлекся спортом, делом не занимается.
А в Японии старший сын — это наследник отца. Он не имеет права выходить из отцовской воли и обычно наследует дело отца. Часто у японцев на этой почве бывают драмы. Старший сын хочет учиться, а отец велит торговать. Иногда дело даже кончается самоубийством. Во всех пьесах японских фигурирует обычно «старший сын». Для Конисси поведение сына — большая трагедия. Второй его сын — толстовец. Живет в горах, далеко, так что туда по железной дороге и не проедешь, — плетет корзины. У него убеждение, что все, что человек сделает, так или иначе вознаграждается. Если отдать последний заработок — так или иначе судьба вознаградит тебя. Если отдать последний рис, кто–нибудь даст тебе работу, заплатит рисом или вообще как–нибудь да вернется отданное. Он строгий вегетарианец. Старшая дочь учительница, другая учится. У него японский дом. Годы, прожитые в России, мало на нем отразились, разве только что у него есть самовар, который стоит на низеньком столе. Но сидели мы на полу, на подушках, около хибати[97], и сам хозяин разливал нам чай. Жена его не вышла, пришли две дочери, но чай все–таки наливал сам хозяин. Спит Конисси–сан на полу, пишет, сидя на полу, под ватным одеялом, где греет его старческое тело хибати. Письменный стол у него есть, но он презрительно задвинут в самый далекий угол, и хозяин им не пользуется.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});