— Ну что? — Василий Васильевич протянул смельчаку водку.
— Там остались, караулят пленных. Порядок. Наряд у черкесов как раз сменился — и в хату, а-ля-ля, ба-ля-ля, пятое-десятое. Там тоже пулемет. Мы их повязали всех, уложили, а я сюда. Ночь темная. Как мы отседова ударим, хода им через мост не будет.
Стали готовиться к атаке. Казаки по-пластунски поползли к мосту, приблизились шагов на сто и залегли. Охрана не спала. Послышалась команда. На узком мосту удалось разглядеть трех караульных: шли на ту сторону моста. Смена. Сейчас их тоже… Лишь бы без шума.
Прошло минут двадцать. Ничто не нарушило тишину ночи. На мосту опять послышались шаги, с той стороны шли спокойно. Уже наши. Они остановились посредине. Голос подъесаула произнес какое-то приветствие. Хлопнула дверь: он ушел в помещение. Еще полминуты ожидания, потом короткий вскрик, два, еще один выстрел, возня у пулемета. Казаки дружно бросились вперед.
Начальник караула лежал на пороге домика с револьвером в руке. Отвоевался. Остальные охранники сидели на корточках, раздетые, более удивленные, чем испуганные. Бой вышел короткий, но и у нас было четверо раненых.
Пленных повязали, оружие отобрали. Подошли ездовые с конями. Подковы зацокали по доскам. К пленным присоединили шестерых взятых на той стороне. Вели их за собой почти всю ночь. А утром развязали всем руки и уже на виду Темиргоевской приказали топать назад.
Последнее право оставаться вне войны добыли не без жертв. И впервые столкнулись с теми, кто назывался белыми, пролили их кровь.
В Темиргоевской сказали, что станица Курганинская — на пути к Псебаю — воюет. Война уже придвинулась к нашим домам. Что же в Лабинске?..
— Обойдите его, — посоветовали темиргоевцы.
Обмелевшая Лаба без особых трудностей пропустила нас на левый, лесистый берег. Проводник из Темиргоевской, в знак благодарности за помощь землякам, повел нас по речкам Чохрак и Фарс через Боракаевский аул, и там мы простились с ним. Отсюда дорогу знали.
В эти дни облака наплывали густо и низко, сыпало снегом и дождем. Ночевали в леске. Ранним утром, как только рассеялся густой туман и пахнуло горной свежестью, я глянул от костра на юг и замер. Скалистый хребет рельефно, все более ярко выдвигался из белой мглы, черный от леса, величавый и загадочный, как стена волшебного царства.
Телеусов воздел руки к небу. Вдруг все опустились на колени. Родной наш край, к тебе через тысячи верст, одолев все опасности и самою смерть…
Три часа ходу до Псебая, по каменистым тропам, через знакомый лес, в гору, в гору! Тут мы обнялись и расстались с Алексеем Власовичем, с жителями из Даховской и Хамышков. Еще семнадцать человек пошли на восток, в Каладжинскую.
Всадники повернули к Псебаю и в соседние с ним поселки.
— Ры-ысью! — скомандовал я, наверное, в последний раз.
Куница загремела удилами и, взыграв, крупно пошла вперед, будто чуяла, что дальней дороге приходит конец. Звякали стремена, постукивали ножны шашек, бились у ноги зачехленные винтовки. Гривы развевались от быстрого бега. Вот и огороды, подъем к церкви, вот и наша улица. Мы прощались на ходу, отряд рассеивался, и, когда я увидел дом родителей, возле меня никого не было.
Куница бежала ровно и скоро. Что это за фигурка под окнами нашего дома? Тепло одетый мальчуган стоял, держась одной рукой за рейку палисадной ограды, палец другой — во рту, и весь внимание. У меня зачастило сердце. Неужели он, мой сын?.. Куница, разбежавшись, вдруг словно бы села на задние ноги и, задрав красивую голову, встала как вкопанная в пяти шагах от него.
Мальчуган не отступил, не побежал. Он удивленно, немного сурово наблюдал за шалостью незнакомого человека с лошадью, и эти сдвинутые бровки под большим лбом так походили на дедушкины, что я вскрикнул от охватившего меня счастья:
— Мишенька!..
В ту же секунду он оказался у меня на груди, неузнаваемо-большой, тяжелый и серьезный. Щетина плохо выбритого подбородка уколола его, он тронул мои щеки, чуть отодвинулся и сказал недоверчиво и удивленно:
— Па-па?..
Я прижимал его к себе, смеялся и плакал. Сын молча разглядывал меня, Куницу, которая беспризорно переступала у забора, просясь во двор, откуда пахло стойлом и сеном.
Хлопнула дверь. Мама пошатнулась, взялась за сердце. Я подхватил ее. А в дверях, на ходу надевая теплый жакет, уже стоял отец, руки у него дрожали, он никак не мог попасть в рукава, сердился, и это до боли знакомое выражение его лица — осунувшегося, с обвислыми желтоватыми усами — едва не заставило меня зарыдать. Белая-белая голова делала его не похожим на прежнего, довоенного.
Всей группой мы протиснулись в дом, где пахло валерианой, адонисом и полузабытой чистой теплотой.
— Данута! — закричал я.
— На работе, на работе, — торопливо сказала мама, маленькая, ссохшаяся, с беспокойными покрасневшими глазами. Она все еще не верила, что это я. Из ада кромешного, жив-невредим…
Резко хлопнула дверь. Или кто-то сказал Дануте, что видели меня, или кто-нибудь из всадников проехал мимо — и она, гонимая предчувствием, помчалась домой. Розовощекая с холоду, полная, добрая, она бросилась ко мне, зацеловала и, ослабев, опустилась на диванчик.
— Есть справедливость на земле, — вдруг почему-то по-чешски сказала она и прошептала имя своей матери.
— А там конь, — хозяйственно сказал Мишанька, возвращая нас к реальности.
Отец поднялся, засуетился.
— Не подпустит, — остановил я его. — Очень норовистая.
— И меня? — удивилась Данута и вдруг потянула за собой.
Куница все топталась на тротуаре, соседи уже пробовали завести ее во двор! Куда там! Она скалилась и злобно фыркала. Лишь увидев меня, как-то смешно подпрыгнула одними передними ногами и затихла.
А далее произошло необыкновенное. Не я, а Данута первой протянула к ней руку. И Куница доверчиво ткнулась теплыми губами в ладонь. Далась погладить! Данута повела ее. Уже во дворе лошадь привычно наклонила голову, приглашая снять уздечку, совсем смирно пошла за женой к сараю, возле которого я, наконец, стащил с ее потной спины сумы и седло.
В сарае заржал конь. Я глянул на Дануту.
— Это мой, — сказала она не без гордости. — Кунак. Они подружатся, вот увидишь.
В боковом стойле топтался гнедой конь с белыми чулками на передних ногах, высокий, худошеий, похоже, орловских кровей. Куница прижала уши. Кунак с достоинством посторонился и тихо заржал. Куница по-хозяйски сунула голову в ясли и с хрустом принялась за сено.
Уже за столом, где шумел самовар, а передо мной стояла старая, склеенная чашка из моего детства, наговорившись обо всем, я рискнул спросить у отца: