– Пойдешь в тюрьму.
– В тюрьму? Я? – переспросил Свинцов.
– Дослушай до конца, – усмехнулся Фигурин. – Пойдешь в тюрьму, возьмешь, если он там еще… этого… ну, как его… Голицына, или Чонкина, или хрен его знает, кто он, и вместе с ним отправляйся из города.
– Куда?
– Куда-нибудь на восток. Пешком или на чем-нибудь, дело твое. И там где-нибудь по дороге ты его… ну, в общем, сам понимаешь… при попытке к бегству… понял?
– Так тут чего ж не понять, – отозвался Свинцов. – Дело простое.
– Ну, ладно, – сказал Фигурин. – Дойдешь до наших, скажи: «Майор Фигурин, верный своему долгу… так и скажи: верный своему долгу, остался уничтожать секретные документы, чтобы они не попали в руки врагу». Потом постараюсь выбраться. Если сам попадусь, живым не дамся. Понял?
– Понял, – кивнул Свинцов.
– Ну что ж, Свинцов, давай простимся. – Фигурин шагнул к Свинцову, обнял его и трижды облобызал. Свинцов в это время стоял, вытянув руки по швам, воротил морду и морщился.
69
Дорога некруто шла в гору. По обеим сторонам ее было какое-то безжизненное пространство – не то степь, не то пустыня, ни куста, ни травинки, ни песка, ни камня, что-то гладкое, ни с чем не сопоставимое, и посредине эта жаркая, белая, пыльная дорога без конца, без края, идущая, по всей видимости, из ниоткуда в никуда.
Чонкин думал и не мог вспомнить, как попал он на эту дорогу, сколько времени по ней идет и почему вверх, а не вниз, если все равно неизвестно, что ожидает его там или там.
Он был бос, но в обмотках, они разматывались и уползали назад, как змеи, он думал, не подобрать ли их, но, оглянувшись, увидел, что это бессмысленно: двумя траурными лентами окаймляя дорогу, они терялись вместе с ней в бесконечности.
Решив скинуть обмотки совсем, он наклонился и стал их разматывать сверху, но и с этой стороны конца не было, обмотки падали кольцами в пыль и уползали, слегка извиваясь.
– Эй ты, вставай! – сказали ему.
Он поднял голову и увидел, что находится на той же дороге, но она уже непустынна, по ней в том же направлении бесконечной колонной движутся молчаливые путники, похожие на военнопленных. Он распрямился и пошел вместе со всеми.
– Здорово! – сказал рядом с ним некто.
Он посмотрел и увидел настоящего черта с хвостом и рогами и с шерстью, забитой пылью. Вглядевшись получше, он узнал Самушкина.
– Далеко идешь? – поинтересовался Самушкин без особого, кажется, любопытства.
– Куда все, – сказал Чонкин.
– Может, к нам запишешься?
– Это куда же?
– В ад, конечно, куда же еще.
– Ну да, – сказал он, – была охота жариться на сковороде.
– Дурень! – Самушкин возмущенно помотал рогами. – Это про нас враги наши клевету распускают. Да зачем же мы своих-то грешников будем жарить. Если, конечно, праведник попадет, уж этого мы зажарим, ноты же не праведник. Сколько ты, к примеру, душ загубил?
– Я? – Чонкин посмотрел на него с удивлением. – Да что же я, душегуб?
– А что? Ни одного человека? За всю жизнь?
– Ни одного.
– Вот те на! – пробормотал Самушкин. – Но ведь крал небось,а?
– Было дело, – признался Чонкин. – В колхозе мешок проса…
– В колхозе это не в счет. А вот ты мне скажи, – понадеялся Самушкин, – может, ты с чужими женами жил?
– Нет, – подумав, ответил Чонкин. – Не попадались.
– Ну и дурак, – сказал Самушкин, исчезая.
Вместе с ним исчезли все люди, исчезла дорога, за большим столом, покрытым белой скатертью, на стульях с высокими спинками сидели полковник Добренький и заседатели.
– Кто такой? – строго спросил Добренький.
Один из заседателей глянул в толстую книгу и сказал:
– Раб Божий Иван Чонкин. Прибыл по приговору Военного три…
– Знаю, знаю, – перебил Добренький и улыбнулся. – ну, раб Божий Иван, говори, с чем пришел, что ты сделал хорошего в отпущенной тебе жизни?
– Ничего, – перебрав в памяти свою жизнь, сказал Чонкин.
– Этого не может быть, – сказал Добренький. – Ты же недаром жил на свете, что-нибудь хорошее должен был сделать. Ведь, наверное, когда-нибудь кому-нибудь ты помог, протянул руку, вытащил кого-нибудь из воды или огня или последнюю отдал рубаху?
Чонкин подумал. Насчет воды и огня он не помнил, а рубаху… да кто б ее взял?
– Нет, – сказал он со вздохом, – ничего подобного не было.
– Ну, ладно, пусть будет так. Но раз ты ничего не делал плохого, уже одно это хорошо. К тому же, являясь лицом невинно, можно сказать, убиенным, ты можешь получить все, чего тебе не хватало или чего очень хотелось в жизни. Что ты хочешь?
– Ничего, – сказал Чонкин.
– Как это ничего? Всякий человек чего-нибудь хочет. Может быть, ты хочешь славы?
– Нет.
– Власти над другими людьми?
– Нет.
– Ну, тогда чего же? Может, просто хорошо жить? Иметь много денег, баб, водки?
– Нет.
– Тогда, может быть, тихой семейной жизни? Может быть, с Нюрой жить хочешь?
– Нет, – покачал головой Чонкин. – Ничего не хочу.
В это время ударил гром, и он пробудился.
В первую минуту он не мог сообразить, где он и что с ним, потом понял, что он в камере, что он жив, он огорчился и заплакал.
В отдохнувшем его теле пробудились желания: хотелось еще поспать, помочиться, поесть, почесать под лопаткой и, что самое неприятное было в его положении, хотелось жить.
Где-то за стенами снова ударил гром, его тряхнуло, он повернул голову – за обрезом верхних нар свет лампочки качался сквозь слезы.
Громыхнуло еще и еще, за дверью кто-то пробежал, стуча сапогами, и громко ругнулся матом.
Потом стало бить подряд, словно кто-то тяжелым молотом крушил стену снаружи. Чонкин понял, что это стреляют из пушек, и стреляют где-то неподалеку. Он не думал о том, кто стреляет, в кого и зачем, но ему почему-то казалось, что эта канонада обещает ему спасение.
Вдруг он забеспокоился, что снаряд попадет сюда и его здесь завалит живого, но удары неожиданно прекратились, и в камере стало тихо.
Вытерев слезы, он спустился с нар, подошел к дверям и прислушался. За дверью было тихо: ни голосов, ни шагов, ни бряканья ключей.
Помочившись в парашу, он хотел снова залечь на нары, но передумал и стал слоняться по камере. Впервые он мог подробно ее рассмотреть, раньше ему было не до этого. Теперь он увидел, что все стены камеры испещрены какими-то надписями, клятвами, угрозами, изречениями, стихами, признаниями в любви и сожалениями о бесцельно прожитых годах. Справа от двери чем-то острым, должно быть, гвоздем, было выцарапано лаконичное сообщение: «Здесь сидел инспектор Маслов».