за Сентовичем – произошло нечто неожиданное. Как только доктор Б. заметил, что Сентович взялся за коня, он разом весь подобрался, как кошка перед прыжком. Казалось, он буквально задрожал всем телом, и едва Сентович этим конем пошел, он резким рывком продвинул вперед ферзя и торжествующе воскликнул:
– Вот так! Песенка спета!
После чего откинулся на спинку кресла, скрестил руки на груди и вызывающим взором вперился в Сентовича. Нехороший, зловещий огонек мерцал в его глазах.
Все мы невольно подались вперед в надежде оценить этот решающий, столь торжественно объявленный ход. Однако на первый взгляд никакой явной угрозы видно не было. Судя по всему, возглас нашего друга относился к некоему событию на доске, которого мы, недальновидные дилетанты, просчитать не могли. Единственным человеком, на которого дерзкий выкрик доктора Б. не произвел, казалось, ровным счетом никакого впечатления, был Сентович: он даже бровью не повел, как будто обидное «Песенка спета!» не к нему относится, как будто он его и не услышал вовсе. Он сидел, как ни в чем не бывало, сохраняя полнейшую невозмутимость. Стало так тихо, что все мы, невольно затаив дыхание, услышали мерное тиканье часов, установленных на столике для контроля времени. Прошло три минуты, семь, восемь – Сентович оставался недвижим, но мне почудилось, что от неимоверного внутреннего напряжения, а может, и от гнева, даже его ноздри, и без того достаточно мясистые, раздуваются еще шире. Безмолвное ожидание тянулось невыносимо долго – не только для нас, но, похоже, и для нашего друга. Он рывком поднялся с места и принялся расхаживать по курительному салону взад-вперед, поначалу неспешно, потом все быстрей и быстрей. Мы все следили за ним с некоторым удивлением, а я так просто с беспокойством, мне бросилось в глаза, что он не ходит, а по сути, уже мечется, и не по всему залу, а на сравнительно небольшом участке пола, словно в просторном помещении курительного салона кто-то воздвиг вокруг него незримые преграды. И тут я с ужасом понял, что его все более стремительные шаги автоматически промеряют пространство его бывшего узилища: наверно, вот так же, словно зверь в клетке, он сновал из конца в конец в своей камере и точно так же сцеплял руки за спиной и вжимал голову в плечи; да, именно так, и никак иначе метался он от стены к стене, туда и обратно, тысячи, десятки тысяч раз, и те же красноватые огоньки безумия мерцали в его горячечном взоре. Впрочем, мыслил он пока что вроде бы совершенно ясно, только время от времени нетерпеливо оборачивался к столику, желая убедиться, пошел Сентович или все еще нет. Миновало девять минут, потянулась десятая. И тут случилось нечто, чего никто из нас не ожидал. Тяжелая рука Сентовича оторвалась, наконец, от столика и нависла над доской. Мы все замерли в ожидании очередного хода. Однако вместо хода он медленным, но решительным движением тыльной стороны ладони смел с доски оставшиеся фигуры. Лишь секунду спустя до нас дошло: Сентович сдал эту партию. Предпочел капитулировать заблаговременно, лишь бы мы не увидели, как ему объявляют мат. Итак, нечто невероятное, о чем никто из нас и мечтать не мог, все же свершилось: чемпион мира, победитель множества гроссмейстерских турниров выбросил белый флаг перед инкогнито, перед человеком, который двадцать, нет, двадцать пять лет не притрагивался к шахматам! Наш друг, аноним, совершеннейший ноль в шахматном мире, в очном поединке одолел сильнейшего шахматиста планеты!
От волнения мы сами не заметили, как повскакали с мест. Каждому хотелось как-то выразить свои чувства, эту странную смесь радости и почти испуга. Единственным, кто по-прежнему хранил невозмутимость, оставался Сентович. Выдержав некоторую паузу, он вскинул на нашего друга каменный взгляд:
– Еще одну партию? – спросил он.
– Разумеется! – с энтузиазмом, от которого мне тотчас же сделалось не по себе, откликнулся доктор Б., и, прежде чем я успел напомнить ему о его намерении больше одной партии не играть, уже уселся за столик, с лихорадочной быстротой расставляя фигуры. Он так торопился, что дважды выронил пешку – дрожащие пальцы плохо его слушались. При виде столь крайнего его возбуждения прежнее беспокойство сменилось во мне чуть ли не страхом. Этот еще недавно столь спокойный, даже тихий человек пребывал в состоянии очевидной экзальтации; уже знакомое нервное подергивание все чаще заставляло странно кривиться его губы, да и сам он, словно в приступе лихорадки, трясся всем телом.
– Не надо! – прошептал я ему. – Только не сейчас! Довольно на сегодня! Для вас это слишком утомительно.
– Утомительно?! Ха-ха! – отозвался он со злым смехом. – Да за то время, что я тут без дела прогуливался, я партий семнадцать успел бы сыграть! При таком темпе единственное, что меня утомляет, это страх ненароком заснуть! Ну же! Начинайте, наконец!
Последние слова со всей резкостью, едва ли не грубостью их тона обращены были к Сентовичу. Тот в ответ только смерил противника взглядом, но взгляд этот был словно каменный кулак. И все вдруг ощутили, как мгновенно переменились отношения соперников: казалось, токи высокого напряжения и лютой ненависти физически ощутимы в воздухе. Перед нами были уже не партнеры, пожелавшие дружески помериться силами в искусстве великой игры, а заклятые враги, готовые друг друга уничтожить.
Сентович долго раздумывал, прежде чем сделать первый ход, и я вдруг ясно почувствовал, что медлит он неспроста. Опытный турнирный волк, он, видимо, уже раскусил, что именно своей неторопливостью выводит из равновесия, а значит, и изматывает своего противника. А коли так, он выждал не меньше четырех минут, прежде чем начать партию самым традиционным, наиболее распространенным из всех дебютных ходов, двинув королевскую пешку на два поля вперед. Наш друг ответил немедленно, и тоже выступом от короля на два поля, однако Сентович снова взял длиннейшую, почти невыносимо долгую паузу: повисла тишина, как после вспышки молнии, когда с замиранием сердца ждешь громового раската, а его все нет и нет. Сентович сидел совершенно неподвижно. Он обдумывал ход обстоятельно, неторопливо, медленно, и – теперь я знал это наверняка – он медлил умышленно, злостно. Впрочем, тем больше давал он мне времени понаблюдать за доктором Б. Тот только что опорожнил третий стакан воды, и я невольно вспомнил о приступах жажды в тюремной камере, про которые он мне рассказывал. Все симптомы чрезвычайного нервного возбуждения были налицо: я видел, как поблескивают бисеринки пота у него на лбу, как багровеет, проступая все отчетливее, шрам на руке. Но он все еще владел собой. Лишь на четвертом ходу, когда Сентович снова погрузился в нескончаемое