никогда не расстанется. Они – два сапога пара. Одним только наживанием денег на абортах их связывает верёвочка куда более крепкая, чем его любовь к вам. Ведь он боится её. И не зря. Вера хитра и злопамятна, она не уймётся, пока не загонит вас в тартарары…
Мне всё показалось наветом. Наживание денег на абортах? Бред какой-то. Вздор. Каких? Где? Я про себя возмутилась. Задела и фраза про «два сапога». По легкомыслию, по житейской неопытности я никогда не воспринимала Филиппа и Веру как семью. Не могла я тогда смириться с тем, что в мою жизнь таким неслыханно грубым образом стучится человек, который впоследствии подарит мне проникновенную дружбу. Не могла себе представить, что жизненные повороты заставят не раз вспомнить каждое слово этого безжалостного разговора. Неискоренимая вера в прекрасное, помысел о нём при всём, что я уже к тому времени изведала, продолжали сохранять для меня права наиглавнейшей человеческой реальности. Иначе я ещё жить не умела.
* * *
На колонне усиленно поговаривали о скором приезде агитбригады, ТЭКа. Называли фамилии отдельных артистов. «Да вот приедут, сами увидите и услышите». Я никак не могла взять в толк: лагерь ведь, при чём же тут артисты? Что такое агитбригада, ТЭК? Они приехали поздно вечером в такой лютый мороз, что из барака в барак перемахивать надо было одним духом. Я дежурила. Был один из самых спокойных лазаретных вечеров, в душе – откуда-то взявшийся мир, тишина. Я вымыла руки, заглянула в осколок висевшего зеркала и не сразу отошла от него. Сама за собой я искренне не числила ни талантов, ни красоты, о коих говорили окружающие. А тут впервые в жизни (от переизбытка жизненных сил, наверное) вдруг себе понравилась. Мне двадцать четыре года. Я молода! И в самом деле хороша, кажется?
Хлопнула входная дверь, и на пороге появилась незнакомая пожилая женщина с весёлыми глазами. Сверх лагерного бушлата и меховой ушанки из серого кролика, она была замотана в кусок одеяла. Вместо «здравствуйте» она неожиданно воскликнула:
– Ого, какая здесь сидит королева! Ну и ну! Кто вы, милочка? Медсестра? Да мы в два счёта заберём вас отсюда! Ах да, я не представилась. Мы из ТЭКа – театрально-эстрадного коллектива, то есть из агитбригады. Меня зовут Ванда Казимировна Мицкевич. А вас?
И после произнесённой тирады и знакомства она спросила, где можно увидеть главврача. Я объяснила ей, где искать Филиппа. Буквально через несколько минут после ухода Ванды Казимировны в хирургический корпус началось форменное нашествие. Сменяя друг друга, приехавшие артисты заглядывали сюда по очереди с одним и тем же вопросом: «А не скажете ли вы, где можно найти главврача?» Я заранее предвидела, какая мне предстоит выволочка за организованный Вандой Казимировной «смотр».
Действительно, доктор тут же примчался. Распорядившись, куда и как разместить приехавших артистов, он вернулся, чтобы сделать мне внушение: артисты – народ легкомысленный. Он был бы крайне удивлён, если бы выяснилось, что я этого сама не понимаю. Встречаться с ними я не должна. Это его категорическое требование.
Вечером следующего дня ТЭК давал представление. Торопили с ужином. Столовую надо было перепрофилировать в клуб. Отовсюду сносили скамейки, ставили их в ряды. Оставшуюся часть оборудовали под сцену. «Ах, Аллилуев – тенор! Как он поёт! А Сланская – сопрано! Есть и баритон – Головин! Ерухимович, конечно же, что-то новенькое придумал», – слышалось отовсюду.
Приготовления женщин к лагерному концерту тоже были чем-то новым и заразительным. В деревянном чемодане, подаренном мне ушедшей на волю тётей Полей, лежала всё та же марлевая косынка, подкрашенная синькой. Бурочки, сшитые Матвеем Ильичом, были на мне. Я решила идти на концерт в белом халате: будто бы прибежала с дежурства. Но «конторские» соседки запротестовали и предложили на выбор три платья. Поддавшись всеобщему радостному возбуждению, я выбрала одно из чужих платьев. Незатейливое, забытое удовольствие иметь наряд к лицу кружило голову.
В клубе всё уже было заполнено до отказа. Теснились, усаживались. Стихли. И вот занавес из серых больничных одеял дрогнул и рывками начал раздвигаться, открывая ярко раскрашенный задник, изображавший прерии. Заиграл оркестр. Меня тут же куда-то рвануло, поволокло, затянув ошейник памяти и боли у поскользнувшейся на музыке души. Я залилась слезами. Плакали уже все, очутившись лицом к лицу с этим мощным неречевым языком. Радио на колоннах не было. Я вовсе забыла, что музыка есть и может выражать так полно и многозначно то, что человек таит в себе…
В экзотических костюмах на сцене появились персонажи оперетты «Роз-Мари». Наваждением показалась знакомая ария Джима: «Цветок душистых прерий…» Опереточный сюжет растрогал, выбрал из сложной архитектоники чувств самое немудрящее, мелодраматическое. Второе отделение состояло из концертных номеров: акробатическая пара, танцоры. Солисты Аллилуев, Головин и Сланская действительно впечатлили более всего, как и юморески в исполнении Ерухимовича. Позабыв всё на свете, потеряв представление о месте и времени, мы слушали и, не стесняясь друг друга, смеялись и плакали, проживая слаженную гармонией мысль, тоску, желания и отчаяние…
Когда после концерта объявили: «Сейчас будут танцы», я просто не поверила. Само слово «танцы» казалось залётным, криминальным; того, кто его произнёс, должно было ожидать неминуемое наказание. Скамейки между тем были в пару минут сдвинуты к стене, опрокинуты одна на другую, и круг для желающих танцевать был освобождён.
Я видела, как выразительно смотрит на меня Филипп, приказывая взглядом: «Уйди!» Но уйти в общежитие, когда оркестр заиграл вальс и всё внутри встрепенулось, было выше сил. Хотя бы круг вальса, один только круг, потом уйду. Так велика была жажда вспомнить, как я когда-то кружилась в танце в Ленинграде – будто взлетала куда-то, не помня себя от лёгкости, радости и восторга.
От приглашающих не было отбоя. Ко мне уже направлялся прославленный солист Аллилуев. «Не подчинюсь приказу! Не уйду!» Хотелось кружиться, всё быстрее, всё шире захватывать пространство. Но мешала не только зона, а и это яростное, повисшее надо мной «уйди». Совершив над собой насилие, я вышла из клуба.
Освещённые окна опрокидывали свой свет в морозную ночь. Смикшированная тощими стенами столовой музыка была слышна и здесь. Совсем хмельная, я обежала в вальсе один барак, другой. Хотелось взвиться со свистом туда, в бездонную звёздную высь, стать ведьмой, оседлать вон ту серебряную краюшку луны. Господи Боже!
Молодость моя! Моя чужая
Молодость! Мой сапожок непарный!
Воспалённые глаза сужая,
Так листок срывают календарный…
Одни, вернувшись с танцев, тут же ложились и засыпали, другие просили друг у друга закурить и вспоминали