Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, что ты!
– Вы сами же рады тому, что я так отзываюсь о нем.
И она распустила перед зеркалом густоросль мягких, каштановых прядей.
– Зачем представляетесь!
Ясно прошлась в его душу глазами:
– Довольны?
Улыбкой, выдавшей хитрость, расплылся и он.
– В корне взять…
И молчал, и таскал из коробочки спички: слагать – в параллели, в углы и в квадраты; подыскивал слов: не сыскались; безгранилась мысль – потекла в подсознание.
Прыснуло дождичком; дождичек быстро откапелькал.
Встал и побацал шагами:
– Да, да, знаешь ли…
И удивлялся – в окошко: блуждание с лампой из окон соседнего домика взвеивало чертогоны теней на заборике.
– Знаешь ли ты, – непонятно… Куда все идет? Там лиловая липла – в окошке.
– Утрачена ясность. Побацал: сел снова.
Представился Митя, двоящий глазами, такой замазуля, в разъёрзанной курточке, руки – висляи, весь в перьях: там он улыбался мозлявым лицом, когда Дарьюшка мыла полы, высоко засучив свою юбку: стоял и пыхтел, краснорожий такой; тоже – утренний шопот: «Пожалуюсь барыне».
– Дарьюшка, знаешь ли, – как-то… Пятки получает…
– Какие пятки?
– Я о Митеньке.
Пальцами забарабанил он: тра-тата, тра-тата, тарара-тата.
– Да-с, – тарара-тата.
Слышались в садике жуликоватые шопоточки осин.
– Молодой человек, – в корне взять, – и понятно…
А все-таки, все-таки…
Но про свое наблюдение с Дарьюшкой, – нет: он – ни слова; ведь Наденька – да-с, чего доброго, – барышня… Так, покидавшись бессвязными фразами с ней (Кувердяев, невнятица, Митенька), взял со стола он нагарную свечку:
– Ну, спи, спи, дочурочка.
Чмокнулся.
Со света снова в глазастые черни ушел он в тяжелые гущи вопросов, им поднятых.
Надя сидела под пальмами; тихо глядела на бисерный вечер, где месяц, сквозной халцедон, вспрыснув первую четверть, твердился прозрачно из мутно-сиреневой тверди.
А время, испуганный заяц, – бежало в передней.
***Стремительно: холодом все облизнулось под утро: град – щелкнул, ущелкнул; дожди заводнили, валили листвячину; шла облачина по небу; наплакались лужи; земля-перепоица чмокала прелыми гнилями.
Скупо мизикало утро.
Иван же Иваныч, облекшися в серый халат с желтоватыми и перетертыми отворотами, перевязавши кистями брюшко, отправлялся к окошку дивиться наплеванным лужам.
Вся даль изошла синеедами; красные трубы уже карандашили дымом; и… и…
– Что такое?
Домок, желтышевший на той стороне, распахнулся окошком, в которое обыкновенно выглядывал Грибиков; там, приседая под чижиком, высунул голову черноголовый мужчина, руками расправивший две бакенбарды: въедался глазами в коробкинскии дом; и потом всунул голову, стукнувшись ею о клетку; окно запахнулось: как есть – ничего.
Тут пошел – листочек, сукодрал, древоломные скрипы.
Уже начинался холодный обвой городов.
14
Распахнулась подъездная дверь: из нее плевком выкинулся – плечекосенький и черношляпый профессор, рукой чернолапой сжимая распущенный зонтик, другою – сжимая коричневокожий портфель; и коричневой бородою пустился в припрыжку:
– Экий паршивый ветришко!
Спина пролопатилась; рубленый нос меж очками тяпляпом сидел, мостовая круглячилась крепким булыжником; и разгрохатывался смешок подколесины: то сизоносый извозчик заважживал лошадь; его понукала какая-то там синеперая дама в лиловом манто с ридикюльчиком, с малым пакетиком, связанным лентою; в даме узнал Василису Сергевну:
– Она Задопятову, верно, отвозит накнижник.
Уже копошился сплошной человечник; то был угол улицы; тут поднялась таратора пролеток; лихач пролетел; провезли генерала; в окне выставлялися вазы, хрусталь.
Он пустился бежать – за трамваем; он втиснулся в толоко тел, относясь к Моховой, где он выскочил; перебежавши пролетку – на двор – вперегонку с веселою кучей студентов:
– Профессор Коробкин!
– Где?
– Вот!
Запыхавшись, вбежал в просерелый подъезд, провожаемый к вешалке старым швейцаром.
– У вас, как всегда-с: переполнено!
Тут же увидел: течет Задопятов, стесняемый кучей студентиков, по коридору.
– А пусть хоть набрюшник, – припомнилось где-то.
Белеющая кудрея волос задопятовских, выспренним веером пав на сутулые плечи, на ворот, мягчайшей волною омыла завялую щеку, исчерченную морщиной, мясную навислину, нос, протекая в расчесанное серебро бороды, над которой топорщился ус грязноватой прожелчиной; веялся локон, скрывая морщавенький лобик.
И око – какое – выкатывалось водянисто и выпукло из-за опухшей глазницы, влажняся слезою, а длинный сюртук, едва стянутый в месте, где прядает мягкий живот, где вытягивается монументальное нечто, на что, сказать в корне, садятся (оттуда платок вывисал), – надувался сюртук.
Задопятов усядется – выше он всех: великан; встанет – средний росточек: коротконожка какая-то…
Старец торжественно тек, переступая шажочками и охолаживая студента, прилипшего к боку, прищуренным оком, будящим напоминание:
– У нас нет конституции.
Сухо протягивал пухлые пальцы кому-то, поджавши губу, – с таким видом, как будто высказывал:
– Право, не знаю: сумею ли я, не запятнанный подлостью, вам подать руку.
Стоящим левее кадетов растягивал губу с неискреннею, кисло-сладкой привязнью; увидев кадета же, делался вдруг милованом почтенным, – очаровательным кудреяном, пушаном, выкатывая огромное око и помавая опухшими пальцами:
– Знаю вас, батюшка…
– У Долгорукова – с Милюковым – при Петрункевичах…
Там он стоял, сжатый тесным кольцом; ему подали том «Задопятова», чтоб надписал; отстегнувши пенсне, насадил его боком на нос и – чертил изреченье (о сеянии, о всем честном), собравши свой лобик вершковый в мясистые складочки.
Был генерал-фельдцейхмейстер критической артиллерии и гелиометр «погод», постоянно испорченный; он арестовывал мнения в толстых журналах; сажал молодые карьеры в кутузки; теперь – они вырвались, чтоб выкорчевывать этот трухлявый и что-то лепечущий дуб; он еще коренился, но очень зловеще поскрипывал в натиске целой критической линии, смеющей думать, что он есть простая гармоника; гармонизировал мнения, устанавливая социальные такты, гарцуя парадом словес. Тут Ивану Иванычу вспомнился злостный стишок:
Дамы, свет, аплодисменты,Кафедра, стакан с водой:Всюду давятся студенты…Кто-то стал под бородой.
И уж лоб вершковый спрятав,Справив пятый юбилей, –Выступает Задопятов,Знаменитый водолей.
Четверть века, щуря векоВ лес седин, напялив фрак, –Унижает человекаФраком стянутый дурак.
И надуто, и беспроко,Точно мыльный пузырек, –Глупо выпуклое окоПокатилось в потолок.
Кончил, – обмороки, крики:«В наш продажный, подлый век, –Задопятов, – вы великий,Духом крепкий человек».
Кто-то выговорил рядом:«Это – правда, тут есть толк:Дело в том, что крепок задомЗадопятов», – и умолк.
С Задопятовым Иван Иваныч столкнулся у самой профессорской.
– Здравствуйте, – и Задопятов придав гармонический вид себе, отбородатил приветственно:
– Геморроиды замучили.
В подпотолочные выси подъятое око Ивану Иванычу просто казалося свернутой килькой, положенной на яичный белок.
– А вы слышали?
– Что-с?
– Благолепова-то – назначают.
– И что же-с?…
– Посмотрим, что выйдет из этого, – око, являющее украшенье Москвы (как царь-пушка, царь-колокол), село в прищуры ресниц; он стоял – вислотелый, с невкусной щекою: геморроиды замучили!
Иван Иваныч подумал:
«Дурак».
И, сконфузившись мысли такой, он подшаркнул:
– А вы бы, Никита Васильевич, как-нибудь: к нам бы…
Никите Васильевичу, в свою очередь, думалось:
– Да у него – э-э-э – размягчение мозга.
И мысль та смягчила:
– Может быть, я – как-нибудь…
И – разошлись.
Задопятова перехватили студенты; и он гарцевал головой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали весьма увлекательную параболу в воздухе: и на параболе этой пытался он взвить Ганимеда-студента, как вещий Зевесов орел.
А профессорская дымилась: зеленолобый ученый пытался Ивана Иваныча все защемить в уголочке; кончался уже перерыв: слононогие и змеевласы старцы поплыли и аудитории. Спрятав тетрадку с конспектом, профессор Коробкин влетел из профессорской в серые коридоры; какой-то студентик, почтитель, присигивал перебивною походочкой сбоку, толкаемый лохмачами в расстегнутых серых тужурках; совсем пахорукий нечеса прихрамывал сзади.
Большая математическая аудитория ожидала его.
15
Вот она!
Стулья, крытые кучами тел, серо-белых тужурок, рубах; тут обсиживали подоконники; кафедру; густо стояли у стен и в проходе; вот маленький стол на качающемся деревянном помосте, усиженном кучами; вот и доска; вот и мела кусочек; и – мокрая тряпка.
- История Тома Джонса, найденыша. Том 2 (книги 9-18) - Генри Филдинг - Классическая проза
- Том 2. Роковые яйца. Повести, рассказы, фельетоны, очерки 1924–1925 гг. - Михаил Афанасьевич Булгаков - Классическая проза
- Свет в августе; Особняк - Уильям Фолкнер - Классическая проза