Такой же дух товарищества не покидал и красильщиков. И им была понятна выручка в беде. И как ни ломал их хозяин, как ни бесновался начальник красильни инженер Розенталь, а своей рабочей гордости они не роняли.
Виктор решился на большой новый шаг в жизни и по вечерам вел осаду дяди Сережи:
— Возьмете к себе в красильню? Рабочим?
— И не подумаю!
— Дождетесь: сам уйду!
— Не вводи в грех, Виктор! Папенька узнает, конец ему.
— Ну, дайте хоть секрет какой-нибудь. Я пока выучу, а там посмотрим.
— Секрет дам — без этого в нашем деле мастеровому цена — грош. А в красильню пока носа не суй!
Конечно, судьба папаши волновала Виктора. А Павел Васильевич никакого согласия на переход в красильню дать не мог. И во втором сыне он хотел видеть только конторщика и дотошно расспрашивал Павла, когда тот возвращался в Москву после краткой побывки в Глухове: «Как ты нашел Витю против прежнего, изменился он или нет, и сделал ли ты ему сапоги к празднику?..» «Напиши ему, чтобы он мелко не писал, а писал, как ты пишешь. А то собьет руку, никуда не будет годиться. Вижу, начал он писать, как я. Это скверно. Я себя этой мелкотой испортил: поддержать было некому». «Как ты Витю нашел в развитии умственных способностей и хороша ли манера у него: как он себя держит в обществе?»
Все эти письма пронизывала одна невеселая мысль: «Я уже почти что прошел поприще жизни и теперь стою на краю могилы. И одна у меня забота: как бы переложить всю мою душу в вас…»
Говорить отцу о своих планах не было смысла. Виктор отправился в Москву и всю долгую осеннюю ночь проговорил с братом. Тот колебался и отговаривал, даже грозился сообщить папеньке о таком ужасном вероломстве Виктора. Но под утро уступил и обещал осторожно подготовить маму, когда она приедет подыскивать для себя квартиру.
Варвара Ивановна погоревала, поплакала, но отговаривать Витю не стала. А отцу решила пока не сказывать:
— Продаст папенька дом, переедем сюда, а там видно будет.
Теперь Виктор не колебался. Под начало Сергея Солдатихина он перешел в цех. И у Арсения Морозова появился новый красильщик миткаля.
Трудно ли ему было? Очень! Те же тринадцать часов, но в духоте и в сырости, и заработок на три рубля меньше. Иногда совсем не хватало сил к концу смены, и уже не было потребности читать перед сном книгу. Пошатываясь, покидал он красильню и засыпал на ходу, едва глотнув свежего воздуха. Болели кисти рук: краски разъедали ладони, на месте очередной язвочки появлялся грубый рубец. Но дух поднимали товарищи: они-то догадывались, почему этот молодец расстался с конторой, и подходили к нему, давали советы.
Часто Виктор думал о них: словно из камня эти люди, из гранита! Все отравлены лаком и кислотой, и пергаментную бледность отложила на их лицах болезнь, а живут! И родятся-то для того, чтобы всю жизнь красить, жевать черствый хлеб гнилыми зубами, покупать гробы для своих детишек и отходить в мир иной в тех же лохмотьях, в которых изнывают на фабрике.
А живут и будут жить, потому что без них сама жизнь — ничто! И надеются, что будут жить радостнее, светлее. Но почему терпят?
С того апрельского дня в прошлом году, когда двести ткачей не вышли на работу, в Глухове не было ни открытого протеста, ни волнения. Только в своем «клубе», которым служило отхожее место, красильщики давали простор негодованию, на все корки кляли Арсения и приближенных его «голубчиков».
«А почему об этом не пишут в книгах? — думал Виктор. — Побывал бы здесь Глеб Успенский, дал бы крепкую затрещину Морозову. Ведь на этой красильной каторге день за днем мы убиваем себя. Но бесследно не исчезаем: мы превращаемся в добрый ситец и в добрый миткаль. А Арсений все это обращает в груды золота. И «голубчики» не зевают: и вино у них, и мебель, и жирный живот, и мясистый кадык!»
Виктор уже не удивлялся тому, что видел вокруг, а возмущался. И когда на фабрике случился пожар, он написал о нем брату, не скрывая радости.
Однажды попала к нему книжка, которая обожгла руки, вскружила голову. Называлась она «Хитрая механика». Дал ее под честное слово один озорной молодой красильщик и наказал молчать про то, что в ней писано:
— До поры до времени, понимаешь?
И так ответила эта книжка настроениям Виктора, что он почти выучил ее наизусть. И мог бы объяснить при случае — просто и точно, — как фабриканты и царь обирают рабочих и живут припеваючи на похищенные у народа деньги.
Виктор не смог молчать и иногда пересказывал красильщикам из этой книжки страничку-другую. И как бы обернулось для него такое опасное дело, гадать не приходится. Но в семью Ногиных снова нагрянула беда, и с Глуховской мануфактурой пришлось расстаться.
Отец и трать в январе 1896 года переехали из Калязина в Москву. Павел Васильевич держался недель семь, но второй удар свалил его с ног.
Виктор приехал по вызову. Варвара Ивановна стала его упрашивать:
— Останься в Москве, Витенька. Походим по конторам, глядишь, и место найдем. Да и папенька будет рад. Совсем он немой стал и глазами все тебя ищет.
Предлагали Виктору два-три места по конторской части в захудалых фирмах, он их не принял. Отказался служить и в конторе ресторана, куда хотел пристроить его Павел.
Павел Васильевич лежал пластом, когда в Москве начались торжества коронации. 6 мая царь и царица остановились в Петровском дворце, затем помпезно въехали в Кремль. По всем площадям проскакали герольды с литаврами и с полным хором трубачей и возвестили всем, всем, всем, что коронация состоится четырнадцатого.
В газетах и журналах сделалось пестро от царских портретов. Николай в Архангельском соборе, Николай в Грановитой палате, Николай… Николай…
14 мая в семь часов утра с Тайницкой башни дали двадцать один выстрел, зазвонили колокола на Успенском соборе в Кремле, захлебнулись перезвоном все церквушки и монастыри первопрестольной русской столицы.
Вдовую императрицу Марию Федоровну усадили под балдахин и понесли к Успенскому собору шестнадцать генеральских особ третьего класса. А часом позже тридцать два генерала вынесли под балдахином от красного крыльца царя и царицу. И началась торжественная церемония при всех митрополитах православной русской церкви.
Вечером колокольня Ивана Великого расцветилась от земли до креста гирляндами электрических ламп. Засветились лампионы на гребне Кремля, и гренадеры-артиллеристы грохнули из пушек на Софийской набережной. Зазвенели стекла по всей округе. Москва потонула в море бенгальских огней.
А Ногины не праздновали, сидели дома. И 18 мая не пошли они на Ходынское поле, хотя со всех стен и щитов призывали горожан праздничные плакаты, суля веселье и угощение: сайки — от Филиппова, колбасу — от Григорьева, мешочек сластей — от Динга, платки — от Даниловской мануфактуры и юбилейные эмалированные кружки с царскими вензелями — от господина Клячка. Многие, многие соблазнились царскими подарками.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});