За другими столами расположились прочие дворяне, а за последним — местное духовенство, те и другие — согласно порядку, заведенному у них между собой. Все пребывали в отменном расположении духа, смеялись, балагурили, перекрикивали друг друга и показывали пустые кубки виночерпиям, которые сломя голову носились от стола к столу с кувшинами превосходного пряного вина, не успевая доливать — с такой скоростью пили гости. Собаки бегали под столами и путались в ногах у прислуги, на лету ловя брошенные кости; сегодня они не рычали и не грызлись между собой, ибо стоило псу схватить косточку, как его менее удачливому собрату тут же прилетала еще одна, плохо обглоданная, с жилами и кусками мяса. Под неусыпным надзором распорядителя ужин протекал без сучка без задоринки. После мясной похлебки подали бланманже, затем жареное мясо, щедро приправленное чесноком и перцем, а под конец — сладости, и каждое блюдо сопровождалось наиболее подходящим к нему вином. Не счесть было съеденного и выпитого тем вечером: разной птицы, козлят, барашков, овощей, пирогов и пирожных, голов сыра, пшеничных хлебов, варений, красных и белых вин. Таково было изобилие, что объедков после гостей хватило слугам и арбалетчикам, чтобы до отвала набить желудок, и еще осталось лишнее.
И стоило полюбоваться, как Паликес, обычно столь серьезный, немного расслабился от выпитого — как известно, в школе толмачей принято утолять жажду исключительно водой из реки Тахо, — пошел разливаться соловьем на самых немыслимых языках, то на латыни, то на греческом, то на еврейском, то на арабском, а то и вовсе нес невесть какую абракадабру, чем заслужил бурю смеха и восторженных криков от наших застольников, которые иной речи, кроме родной кастильской, отродясь не слыхали, да и ею-то, осмелюсь заметить, большинство из них не вполне владело.
Однако, описывая пир в таких подробностях, я лишь пытаюсь отсрочить рассказ о том, что случилось в это время со мной, ибо затрудняюсь подобрать верные слова, которые не будут истолкованы превратно. Все началось, как только прибыли первые подносы с яствами. Я вытирал руки, вымытые в поднесенном мне сосуде с водой, и, не смея поднять глаз на сидящую напротив меня донью Хосефину, подбирал в уме изысканные фразы, чтобы завязать разговор и произвести на нее впечатление человека уравновешенного и разумного в суждениях, как вдруг почувствовал маленькую ступню, скользящую по моей ноге под столом. Она гладила меня от щиколотки до колена и, кажется не дерзала подняться выше лишь потому, что не могла дотянуться. Я точно окаменел. Изнутри меня обдало огнем, я едва дышал, у меня немилосердно горели не только щеки, но даже и затылок, и чем сильнее я боялся, как бы мое смятение не заметили окружающие, тем ярче пылало мое лицо. До того дошло, что сам господин коннетабль обратил внимание на мой странный вид и спросил:
— Что с тобой, Хуанито? Здоров ли ты, дружок? Не выйти ли тебе на воздух проветриться?
В ответ я, уставясь в стол, пролепетал:
— Что вы, сеньор, я прекрасно себя чувствую.
И хотя причина моего недуга сидела прямо передо мной, я не решался взглянуть на нее, а лишь прислушивался к своим ощущениям: трепет поднимался от моих чресел к желудку, вызывая сладостную истому, затем пробегал дальше вверх, по спине, к затылку, и я испытывал столь сильное наслаждение, что готов был вот так сидеть без движения целую вечность, не замечая течения времени. А ножка доньи Хосефины все скользила вверх-вниз, и ее маленькая стопа с нежным изгибом, мягкая и теплая, прижималась к моей ноге, словно игривый котенок, и я вытянул вперед ногу, чтобы ей было удобнее ласкать меня, а также — чтобы мускулы напряглись. Пусть восхищается моей телесной мощью. И повторялось это много раз в течение всего пира, поэтому к пище и вину я прикасался, только когда господин мой коннетабль спрашивал: „Уж не заболел ли ты, Хуанито, почему ничего не ешь?“ Тогда я, чтобы не вызывать подозрений, клал в рот кусочек мяса и неохотно жевал, безразличный к его вкусу, ибо был сыт ликованием: ведь на седьмом небе, известное дело, не до хлеба насущного. Время от времени я как бы невзначай посматривал на донью Хосефину, но она выглядела совершенно невозмутимой, будто не имела ни малейшего отношения к заманчивым и обжигающим ласкам под столом, и это женское притворство приводило меня в полнейший восторг. Как ей удается быть одновременно столь холодной и благовоспитанной сверху и столь горячей и дерзкой — внизу?
Но вот пиршество подошло к концу, настала пора убирать скатерти, и многие уже вышли из-за столов. Я же не решался встать, потому как донья Хосефина еще не доела десерт, а ее ножка все не давала мне покоя. Про себя я даже шутил, что этак она мне мозоли натрет, если будет и дальше столь настойчива, — и я, признаться, в глубине души ничего не имел против. И тут ко мне вновь обратился господин коннетабль:
— Хуанито, а ты что же не встаешь? Еще не наелся?
— Мне и здесь хорошо, сеньор, — отозвался я.
Ехидная усмешка зазмеилась на его губах, и сказал он:
— Имей в виду, ты можешь идти, когда пожелаешь, и знай, нога, которой заняты все твои помыслы, — моя.
Подо мной словно земля разверзлась, и, охваченный жгучим стыдом, я не находил слов для ответа. Хорошо хоть коннетабль сжалился надо мной и сообщил о своем розыгрыше негромко, словами, для других непонятными, чтобы не позорить меня перед сотрапезниками. Тем не менее я был так удручен его коварством, что не остался смотреть обещанное после ужина представление уродцев, выкрашенных наполовину в серебряный цвет, наполовину — в золотой, пренебрег и музыкой и танцами, которыми все еще долго услаждались во внутреннем дворе, окруженном колоннадой, благо ночь выдалась теплая и воздух был напоен ароматом жасмина. Обиженный и раненный в самое сердце, изнемогая от безответной любви, я удалился к себе под предлогом головной боли. Проходя через кухню, где ели слуги, а с ними Андрес де Премио и служанки доньи Хосефины, я увидел, как Андрес шепчет что-то на ушко сидящей у него на коленях Инесилье, обняв ее тонкую талию. А значит, Инесилья не придет ко мне сегодня ночью, как в прошлый раз, поскольку нашла себе ухажера повеселее. С этими мыслями я переступил порог своей комнаты, придвинул к двери скамейку, разделся, лег в постель и если не заплакал, то отнюдь не за отсутствием такого желания, но единственно потому, что пережитое за ужином вымотало и утомило меня до предела. Так что я лишь вздохнул раз-другой и тут же забылся благодатным сном.
Однако же вечер был не настолько безнадежно испорчен, как я полагал. Внезапно меня разбудил какой-то звук. Скамейка у двери ползла по плитам пола. Я насторожился. Кто-то толкал дверь. В окно падал рассеянный луч от горящего во дворе светильника. Снаружи смолкла музыка — праздник окончился. В ночной тишине слышались лишь позвякивание котлов и чанов, отмываемых на кухне, да тихий скрип чьих-то неплотно закрытых ставень. И еще стук сердца в моей груди. В доме коннетабля я не боялся нападения, напротив, во мне зародилась надежда, что Инесилья пришла скрасить мое одиночество, как тогда, в замке Ферраль. И вот в комнату кто-то заглянул — я различил в полумраке женскую головку с распущенными волосами и ниспадающей на лицо вуалью. Это и впрямь была Инесилья. Она вошла и снова придвинула скамейку к двери, а я принял ее в объятия, шепча: