Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я же запретил Тебе беспокоить меня по утрам.
— Прилетели грачи, — не смутившись, сказал мальчик.
— Это другое дело.
Писатель встал. Он был невысокий, с крутой спиной и тонкими ногами, свободно болтавшимися в раструбах поношенных валенок. Одеваясь, он по-стариковски кинул полушубок сначала на спину, потом трудно полез в рукава.
Мальчику всегда становилось жалко его, если приходилось замечать, как он стар. Почему-то особенно тяжело ему было видеть, как писатель наматывает на шею длинный узкий шарф — наматывает и наматывает окостенелыми руками, пока не останется маленький кончик, который будет торчать у него из-за воротника на затылке. Мальчик даже плакал перед сном в постели, когда вспоминал этот шарф; ему казалось, что ночь и холод за окном никогда не пройдут и люди больше не увидят друг друга в этой ледяной тьме.
Он и сейчас отвернулся, чтобы не видеть, как писатель будет наматывать шарф, но золотисто-голубое сияние мартовского дня уже померкло для него, и ему хотелось плакать.
— Пойдем, — сказал писатель.
В сенях им под ноги радостно кинулась рыжая собака.
— Пойдем, — сказал и ей писатель.
И все трое спустились по мокрым обтаявшим ступеням крыльца. От собаки в теплом влажном воздухе сразу густо запахло псиной; сырно и кисло запахло от нового полушубка писателя. Мальчик показал рукой вдоль широкой, как площадь, улицы:
— Он там.
Они пошли по тропе между высокими сугробами, и синие изломанные тени двигались вместе с ними. Тропа была такая узкая, что идти приходилось друг за другом. Мальчик волей-неволей видел кончик шарфа на затылке писателя и чувствовал в горле тугую слезную судорогу. Он завидовал собаке, которая беспечно и резво бежала впереди всех, на бегу хватая зубами мокрый снег. Она не понимала, что хозяин ее стар, что когда он кончит свою работу и уедет в город, то вряд ли уже вернется сюда, в деревню среди ржаных полей и березовых перелесков, к маленькому мальчику, который так любит его.
Грача не оказалось на прежнем месте. От этого мальчику сделалось так обидно, что он наконец не сдержался и заплакал.
— О чем ты? — спросил писатель.
Но мальчик был не в силах выразить словами то, что неясно и тяжко гнело его. Он сказал только:
— Ты уже кончил свою работу?
Писатель умел угадывать в словах большее, чем они значили сами по себе.
— Да, — сказал он, — я скоро уеду, но ты не горюй, мы опять увидимся с тобой.
— Нет, — потупившись, сказал мальчик. — Ты очень старый.
— А-а, вон оно что! Вытри слезы.
Они пошли дальше, туда, где в проеме улицы сияли чистые снега полей и на них ощутимо лежала толща голубого мартовского воздуха. За деревней, прислонившись к пряслам, писатель долго молчал. С тихим звоном рушились под напором солнца сугробы в полях, и дрожащий фиолетовый прозрачный пар поднимался над березовыми перелесками, пробудившимися к сокодвижению. Было тепло здесь, на угреве; присмиревшая собака села у ног хозяина; по каштановой шерсти ее лились золотые солнечные блики. Мальчик тоже затих; лишь изредка прерывистый вздох — последыш плача — сотрясал под шубенкой его тело.
— Я скажу тебе, — заговорил писатель, — скажу тебе то, что ты, быть может, не осилишь сейчас ни душой, ни разумом, но со временем обязательно поймешь, если не будешь жить по гнусному закону эгоизма. Жизнь моя прошла, как большой праздник. Я радовался тому, что принимал от природы и людей, и еще больше радовался тому, что отдавал людям. Уходя, я оставляю им все и через это остаюсь вместе с ними. Будешь ли ты писать книги или пахать землю, делай это не для себя, а для них, и никогда глухое отчаяние конца не сожмет твое сердце, потому что ты будешь знать, как знаю я, что сотворенное тобой возродится в новой жизни — в новых людях, деревьях, цветах, птицах и зверях…
— И в собаке? — спросил мальчик.
— И в собаке, — улыбнулся писатель. — А вообще-то все, что я наговорил тебе, давно уже сказано проще: помирать собираешься — рожь сей.
Мальчик по-своему все понял. Он в последний раз прерывисто вздохнул и сказал:
— Я тоже заведу себе такую собаку, чтобы и у меня собака была.
— И правильно, — одобрил его писатель.
Ничего особенного не случилось в это утро: опять, как вечно, синим мартовским светом весна заглянула в глаза всему живому.
Терновник
Старик Завьюжин всегда не стучит, а как-то по-особенному вкрадчиво скребется в окно, выражая этим деликатным звуком свое почтение к моим письменным и книжным занятиям.
Вот и сейчас, принимаясь за кофе, я слышу этот звук, похожий на треск тоненькой щепочки, отрываемой от доски. За окном синеет рассвет студеной и ясной осени. Заоконные лесные дали еще однообразно мглисты и тусклы, но я знаю, что там, куда мы сейчас пойдем, уже рдянеют чуткие к малейшему ветерку осинки, золотой прядью кое-где тронута зелень берез, под дубами щелкают, как тяжелые пули, опадающие желуди и пахнет… пахнет свежей лесной осенью, полной грусти и очарования.
Я открываю Завьюжину дверь. Он входит, погромыхивая двумя эмалированными ведрами, ошаркивает подошвами видавших виды кирзовых сапог о коврик у порога и, немного смущаясь великолепием убранства моей обители, бочком пробирается на кухню. Признаться, я и сам больше люблю в этом просторном доме, обставленном полированной мебелью и телерадиоаппаратурой, уютную кухню, где устоялся жилой запах моего кофе. Я живу здесь совершенно один — в этом совхозном доме для приезжих; от избытка не столько времени, сколько душевного покоя живу размеренной, упорядоченной жизнью, ложусь и поднимаюсь в определенный час, делаю гимнастику, принимаю ванну, варю себе на газовой плите кофе, много хожу пешком по поселку, по садам, по фермам, потом сажусь за работу, и вообще-то очень доволен своей жизнью… вот только, если бы не эта смутная тишина осенних вечеров в необитаемом доме, которая рано или поздно начинает гнести человека, как бы он ни стремился к ней многие годы доселе. Поэтому я всегда рад вторжению в мое одиночество старика Завьюжина, который только здесь тишеет, а вообще-то старик шумный.
Я предлагаю ему кофе.
— Не питье, — отмахивается он. — Вот тернового маринаду с утра хлебнуть — это я люблю.
Терновник — цель нашего сегодняшнего похода. По словам Завьюжина, за лесом, в заброшенных усадьбах обезлюдевшей деревни, этой ягоды — необеримое количество. Терновник мне совершенно не нужен, но, по словам того же Завьюжина, в деревне обитаем всего лишь один двор, где живут старик со старухой («Вовсе повихнувшиеся люди», — сказал про них Завьюжин), и я хочу познакомиться с ними.
Мы выходим уже при полном сиянии осеннего утра.
Заморозка нет, но воздух свеж и колок, и невысокое солнце в густо-синем небе еще холодно, как золотой поднос на стене.
Выйдя из дома, Завьюжин преображается; он бойко бежит вперед — маленький, складный, живенький, — размахивает ведром, издающим противный визг и скрежет, ругает грязь на дороге, директора совхоза, внучат-неслухов, и шуму от него не меньше, чем от старого тарантаса на булыжной мостовой. Я знаю, что в новой квартире, которую старик получил от совхоза, он тоже, как и в доме для приезжих, чувствует себя не в своей тарелке — мебель там понатыркана самым неудобным образом, всюду, за неимением русской печи и полатей, разбросаны валенки сыновей и внуков, кухня заставлена ненужными горшками, чугунами, плошками, — хотя, когда в стену его старой, вывезенной по бревнышку из деревни избенки двинул тяжелым ножом бульдозер и над ней взвилось облако оранжево-серой пересохшей пыли, он пришел в неистовый восторг — подпрыгнул, замахал руками, высоко подбросил шапку и завопил: «Валяй ее под корень, ребята! Литруху ставлю на помин!»
Дорога ведет нас через узкий хребет плотины. Каскад искусственных озер по обе стороны ее блещет синеватым никелем; то здесь, то там лениво вывернется на поверхность тяжелый карп, мелькнет смуглым боком, и вновь огустевшая от холода вода застынет в металлической неподвижности. Скоро, скоро ветер нанесет из лесу и садов на озерную гладь разноцветных листьев, испятнает ее пестро и ярко, а там и первый мороз охватит ее морщинистым ледком. Скоро… А пока сады за плотиной еще встречают нас запахом доспевающей антоновки — тонким ароматом первоначальной осени. В ухоженных шарообразных кронах яблонь, среди темной листвы, висят восковато-желтые плоды, и даже на глаз чувствуется их наливная тяжесть и утренняя осенняя прохлада. Поджав хвост в репьях, шарахается от нас сторожевая собака, отвыкшая в этих бесконечных садах от людей.
— Тунеядец! — напутствует ее Завьюжин.
Звучно шлепая полами брезентового плаща по голенищам резиновых сапог, появляется сторож, щурится на нас против солнца и, признав своих, просит закурить.
- Собрание сочинений. Том 7. Перед восходом солнца - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Весенний снег - Владимир Дягилев - Советская классическая проза
- Где золото роют в горах - Владислав Гравишкис - Советская классическая проза
- Мой знакомый леший - Сергей Никитин - Советская классическая проза
- Рассказы - Сергей Никитин - Советская классическая проза