Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пауза. Свет на щите гаснет. Все погружается во тьму.
Удар колокола еще чуть слабей. Эхо. Пауза. Щит освещается еще чуть слабей. Никаких следов М. Так проходит пятнадцать секунд. Свет гаснет.
Занавес
Экспромт в стиле Огайо
Пьеса в одном действии
С. - слушающий.
Ч. - читающий.
Чрезвычайно похожи друг на друга.
В центре сцены — освещенный стол. Все остальное погружено во тьму. Стол простой, деревянный, приблизительно два метра на метр.
С сидит к длинной стороне стола лицом, справа (если смотреть из зрительного зала). Склонив голову, подпирает ее правой рукой. Лица не видно. Левая рука лежит на столе. Длинное черное пальто. Длинные белые волосы.
Ч сидит за столом у короткого края стола, виден зрителю в профиль, повернут вправо. Склонив голову, подпирает ее правой рукой. Левая рука лежит на столе. Перед ним на столе книга, открытая на последней странице. Длинное черное пальто. Длинные белые волосы.
На середине стола лежит черная широкополая шляпа.
Медленно зажигается свет.
Проходит десять секунд.
Ч переворачивает страницу.
Пауза.
Ч. (читает). Мало что осталось рассказывать. В последний раз…
С. стучит левой рукой по столу.
Мало что осталось рассказывать.
Пауза. Стук.
В последний раз, пытаясь облегчить свои страдания, он переехал из того места, где они так долго жили вдвоем, в единственную комнатку на другом берегу. Из единственного окна он видел оконечность Лебединого острова.
Пауза.
Непривычная обстановка, надеялся он, принесет облегченье страданий. Непривычная комната. Непривычный вид. Выходить, видеть то, на что никогда не смотрели вдвоем. Возвращаться к тому, что никогда для них не было общим. Все это, отчасти, надеялся он, отчасти принесет облегченье страданий.
Пауза.
День за днем люди видели, как он медленно мерил шагами остров. Час за часом. В длинном черном пальто, независимо от погоды, в старой шляпе, какие некогда носили художники. Доходил до края, останавливался, смотрел на бегущие волны. В бойких вихрях сливались две реки и вместе бежали дальше. И, повернувшись, он медленно брел от берега прочь.
Пауза.
В снах…
Стук.
И, повернувшись, он медленно брел от берега прочь.
Пауза. Стук.
В снах ему было предостереженье против такой перемены. В снах являлось любимое лицо, был неслышный голос: «Останься там, где мы так долго были одни, вдвоем, моя тень утешит тебя».
Пауза.
Но разве нельзя было…
Стук.
Являлось любимое лицо, был неслышный голос: «Останься там, где мы так долго были одни, вдвоем, моя тень утешит тебя».
Пауза. Стук.
Но разве нельзя было вернуться? Признать свою ошибку и вернуться туда, где они были когда-то так долго одни, вдвоем? Одни, вдвоем и едины во всем. Нет. То, что он сделал один, он не мог переделать. Один.
Пауза.
И в этой крайности к нему снова воротился давний страх ночи. Такой давний, что он про него уж и думать забыл. (Пауза. Вглядывается в страницу.) Да, такой давний, что он про него уж и думать забыл. Но теперь еще вдвое страшней стали роковые симптомы, подробно описанные на странице сороковой в четвертом абзаце. (Листает страницы обратно. останавливает его левой рукой. Ч возвращается к оставленной странице.) Бессонные ночи стали отныне его уделом. Как в пору юности сердца. Не спать, бояться уснуть, пока (переворачивает страницу) не займется заря.
Пауза.
Мало что осталось рассказывать. Однажды ночью…
Стук.
Мало что осталось рассказывать.
Пауза. Стук.
Однажды ночью, когда он сидел, сжав голову руками, и весь трясся, — к нему явился некто и сказал: «Я послан, — он назвал любимое имя, — тебя утешить». Потом он вынул из кармана длинного черного пальто потрепанный томик и читал до зари. А потом, не сказав ни единого слова, исчез.
Пауза.
Через какое-то время он снова явился, в тот же час, с тем же томиком, и тут уж без всяких преамбул читал всю долгую ночь напролет. А потом, не сказав ни единого слова, исчез.
Пауза.
Так время от времени он являлся нежданно и читал печальную повесть, убивая долгую ночь. А потом исчезал, не сказав ни единого слова.
Пауза.
Ни единым словом не перемолвясь, они двое стали — одно.
Пауза.
И вот однажды ночью книга была закрыта, в окно входила заря, но он не исчез, он остался и молча сидел за столом.
Пауза.
Наконец он сказал: «Мне велено, — он назвал любимое имя, — чтоб я больше не приходил. Я видел любимое лицо, мне был неслышный голос: „Больше к нему не нужно ходить, даже если это окажется в твоей власти“».
Пауза.
И вот когда грустная…
Стук.
Видел любимое лицо, мне был неслышный голос: «Больше к нему не нужно ходить, даже если это окажется в твоей власти».
Пауза. Стук.
И вот когда грустная история была поведана в последний раз, они оба остались сидеть, словно каменные. В единственное окно не вливала света заря. Ни звука пробужденья снаружи. Или, погрузясь кто знает в какие мысли, они ничего не замечали? Ни света дня. Ни шума пробужденья. В какие мысли, кто знает. Мысли. Нет, не мысли. Провалы памяти. Погрузясь кто знает в какие провалы памяти. В беспамятство. Куда никакой не достигнет свет. И звук. Остались сидеть, словно каменные. Когда грустная… история была поведана в последний раз.
Пауза.
Нечего больше рассказывать.
Пауза. Ч хочет закрыть книгу. Стук. Книга остается открытой.
Нечего больше рассказывать.
Пауза. Ч закрывает книгу.
Стук.
Молчание. Проходит пять секунд.
Каждый кладет правую руку на стол, оба поднимают головы и смотрят друг на друга. Пристально, без выражения.
Проходит десять секунд.
Медленно гаснет свет.
«Сэмюэлю Беккету мы обязаны, может быть, самыми впечатляющими и наиболее самобытными драматическими произведениями нашего времени».
Это заявление Питера Брука, сделанное без малого тридцать лет назад, все еще озадачивает многих читателей и зрителей, знакомых лишь с отдельными пьесами и книгами всемирно известного автора.
К драматургии Беккет обратился в конце сороковых годов. Его первая трехактная пьеса «Элефтерия», написанная в 1947 году, так и осталась неопубликованной. Над трагикомедией «В ожидании Годо», поставленной в Париже в театре «Вавилон» (январь 1953 г.), писатель начал работать в 1948 году. За ней последовали пьесы «Эндшпиль» (1957), «Последняя лента Крэппа» (1958), «Счастливые дни» (1961), «Игра» (1964) и другие.
При всем разнообразии персонажей, созданных Беккетом, они имеют общие черты. «Народец» Беккета населяет вселенную, нарочито менее четко очерченную, чем, например, Йокнапатофа Фолкнера. Конечно, можно сказать, что герои Беккета ирландцы или персонажи, созданные ирландцем, но на самом-то деле их микромир (а они никогда не покидают его) имеет вселенские масштабы. Пожалуй, никто из наших современников не умел так, как Беккет, через индивидуальное переживание, при том, что его герои сохраняют неподвижность оцепенения, передать одновременно и приобщенность человека к миру, его зависимость от биологических процессов, и разобщенность с ним.
Необычно мышление героев Беккета. Оно сбивчиво, противоречиво, все время движется по замкнутому кругу. Сам автор нам говорит: «В этом затемненном сознании времени нет. Минувшее, текущее, надвигающееся. Все сразу».
Беккет никогда не отрицал сочувствия своим персонажам, хотя изображал их с немалой долей иронии и даже сарказма.
Конечно, есть разница в том, как лепил Беккет образы своих героев в романах и в первых драматических шедеврах пятидесятых-шестидесятых годов. Беккет-драматург хотел стать доступнее, может быть, даже понятнее. И он добился успеха, всемирного признания. Но на самом-то деле он ни в чем не изменил себе, его палитра осталась прежней. Это стало очевидно в семидесятых-восьмидесятых годах, когда Беккет начал писать для сцены и даже для радио и телевидения одну за другой пьесы, которые его читатели и зрители, а также его слушатели могли понять, только опираясь на опыт знакомства с его предшествующими произведениями.
Беккет снова начал загадывать загадки, разрешимые разве что для опытных режиссеров. Его пьесы соответствуют прогнозу М. Чехова, который писал: «Будущие пьесы, наверное, неудобно будет читать, их можно будет только играть».
Вторая часть этого замечания М. Чехова заставляет задуматься над тем, что и играть пьесы Беккета не менее сложно, чем их читать. А между тем у Беккета было не только великолепное чувство сцены, но и глубокое понимание изобразительных возможностей телевидения, как и далеко еще не реализованных возможностей радиотеатра.
И. Дюшен
- Каскандо - Сэмюэль Беккет - Драматургия
- Монолог о браке - Эдвард Радзинский - Драматургия
- Каракатица, или Гирканическое мировоззрение - Станислав Виткевич - Драматургия
- Реинкарнация - Григорий Горин - Драматургия
- Том 8. Пьесы 1877-1881 - Александр Островский - Драматургия