У одинокой сосны с ободранной корой, на самом краю обрыва, он увидел наконец одного из людей, вернее, то, что раньше называлось человеком. По русым лишь волосам да по огромному росту понял он, что перед ним Слоник.
Семерки же не было нигде.
«Быть того не может, — подумал Кильтырой, — чтобы ничего не осталось от человека. Обязательно хоть что-то, но должно остаться». Но сколько ни искал, ничего не нашлось. Лишь карабины с окровавленными прикладами и обе ушанки говорили о том, что и тот находился в лагере, когда налетела стая. Оставалось, правда, необследованным дно обрыва. Но не кончилась еще ночь, и там, внизу, было слишком темно, чтобы хоть что-то разобрать, хотя старик до боли напрягал зрение, опасно свесившись с карниза кручи.
С рассветом догадка Кильтыроя подтвердилась. У самого подножия обрывистой сопки, среди камней, он рассмотрел два полуприсыпанных снегом тела — человека и волка, лежавших чуть ли не в обнимку. «Однако, разбились — высоко», — прикинул Кильтырой. И все же спустился, чтобы узнать наверняка.
Волк был мертв — Кильтырой понял сразу по оскалу звериной пасти. Ну а человек?
То, как он лежал, запрокинув окровавленную голову с примерзшими к камням волосами, означало, что и для него падение с сопки стало роковым. Вот только… Снег, покрывавший лицо человека, притаян на губах. Кильтырой вытащил из унтов нож и приложил его плашмя к этим губам. Сталь слегка затуманилась.
Сколько Кильтырой простоял над изуродованным телом, он не смог бы сказать. Самому ему показалось, что долго. Вернее, дольше, чем нужно простоять над человеком, которому требуется немедленная помощь. «Помощь… Кому помощь? Какая помощь!..» Мысли путались… «Как же так? Как же он не разбился, однако? Как не замерз вовсе?» И тут пришла догадка. Собственно, догадка эта могла быть единственным объяснением того, почему человек, сорвавшийся с такой крутизны, остался жив: волк в прыжке достал Семерку, получил финку в горло — вот она торчит, — и они, сцепившись, рухнули вниз. Зверь упал первым. И смягчил падение человека.
Ну и что же теперь?.. Пусть не Кильтырой, пусть злые или добрые духи послали возмездие. Но ведь оно настигло. Значит, можно дать сердцу успокой… Да, но Семерка, однако, еще жив!.. Хотя какой там жив. Не жилец уж, однако. А ежели жилец?.. Сердце-то тукает… Покамест тукает… Однако, если уйду, кто осудит? Некому и осудить-то… Как некому?.. А самому-то?.. Но ведь зверь же. Истинно зверь!..
Все эти не додуманные до конца, горячечные мысли вихрем проносились в мозгу Кильтыроя. А сам он тем временем, обдыхивая, отдирал от камней короткие волосы Короля, стягивал с себя парку и подкладывал раненому под голову, растирал его лицо и руки сначала снегом, потом шарфиком, укрывал их своей шапкой и рукавицами, которые пришлось отрезать у рукавов. Со стороны могло показаться, что человек этот сошел с ума: ну кто же еще станет раздеваться в такой мороз! Но вот уже один за другим запылали костры вкруг лежавшего; Кильтырой вскарабкался на вершину, напялил на себя одну из ушанок, оказавшуюся ему великоватой; нашел в развороченной поклаже нарт старую свою парку и, на ходу влезая в нее, побежал, загребая снег и хромотно пританцовывая, к тому месту, где оставил оленя с собакой
Тяжело, с частыми остановками, тащил тофаларец нарты. Кильтырой не погонял его, не направлял — тот сам шел по собственным следам в полную силу, какая еще оставалась. Порою, когда упряжка замирала, Пулька осторожно подходила к нартам и обнюхивала лежавший на них странный куль. От него исходил чем-то знакомый и в то же время отпугивающий запах Пахло человеком и зверем. Жизнью и смертью… Да, это был страшный груз — тело человека, завернутое в сырую, но еще теплую волчью шкуру и в овчинный тулуп.
Шкуру Кильтырой, сдернув со зверя, распялил на кольях над костром продымиться и пропотеть. Это было еще просто. Сложнее оказалось добраться до тела Семерикова и осмотреть его. Пришлось сгрести угли костров в одно место, перетащить туда же нарты, сложить над ними некоторое подобие шалаша, на который пошли и лапник, и ветки, и всякое тряпье, и даже уворованные медвежьи и собольи шкуры В такой вот нелепой хижине было мало света, зато много тепла. Чтобы растопить воды, Кильтырой взобрался снова на вершину сопки и разыскал котелок — свой-то не взял из зимовья, «пил» в дороге, жуя снег.
Надрываясь, он взвалил на нарты бесчувственное тело Семерикова, передохнул. И, стряхивая дымные слезы, осторожно, но поспешая, стал его раздевать. Левый валенок пришлось, а вернее, едва удалось взрезать ножом вместе с носком и кальсонами — он никак не снимался, набухший и загустевший от крови
— Авай! — выдохнул Кильтырой имя эвенкийского черта.
На теле раздетого им человека не было живого места. Охотник даже схватился за голову:
— Авай! Авай!..
Обмыв наскоро раны Семерки, присыпав их теплой золой и табаком и кое-как перевязав лоскутками рубашки, Кильтырой принялся вправлять тому вывернутую в плече левую руку. Семериков застонал. Старик вздрогнул от неожиданности. Никак не думалось, что раздастся этот стон. Но отвлекся он лишь на мгновение. Надо было заниматься правой ногой раненого. Острый обломок его изогнутой голени торчал из рваного мяса, ужасая мерцающей, противоестественной белизной. Кильтырой вырезал лубок из лиственной коры, лег на Семерку лицом к ногам, потянул за ступню и пятку и наложил, придавив собой, шину. Ждал вскрика, стона. Но раненый молчал. «Жив ли?»
Перевязав ногу, Кильтырой слез с Семерикова и припал ухом к его груди Сердце неровно билось
Кильтырой плелся за нартами, держась за воткнутую в них пальму, и боялся лишь того, что уснет на ходу и свалится. И потянет олень поклажу без хозяина куда глаза глядят, и сгинет сам, и тайну схоронит… Порою старик не чувствовал ни ног своих, ни рук, ни боли в голове И тело его теряло тяжесть и ощущения, невесомо парило над тайгой, свободно и легко, но в то же время как-то горестно и грустно. Не так ли с телом душа расстается?
Из оцепенения его выводил собачий лай Это Пулька, замечая, что хозяин шатается и готов упасть, наскакивала на учуга, заставляла того останавливаться, и они отдыхали все вместе, лежа в снегу с закрытыми глазами Но стоило Кильтырою с кряхтением начать подниматься, как олень тут же трогал с места.
Так повторялось много раз.
Иногда на остановках охотник подходил к раненому, откидывал тряпицу, прикрывавшую тому голову, и смотрел на его лицо до тех пор, пока не убеждался, что это лицо живого. И когда он всматривался в это лицо, с которого так и не сошла гримаса застывшего ужаса, боли и отчаяния, то ловил себя на том, что не испытывал ни ненависти, ни отвращения, ни сострадания, будто все происшедшее и происходившее не имеет никакого отношения к Кильтырою и ему не было и нет до этого дела. Так бывает, когда видишь мерцание зарницы — образ очень далекой и совсем чужой грозы.