Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пиво, — высказывает столь ж невероятное предположение Мишаня. — Чешское.
— Эх, чадо, — сокрушенно говорит Толян. — Никакой у тебя фантазии. Пиво «жигулевское». Бочковое. И Варфоломеич с рыбалки прилетел. Начальник экспедиции, — мрачно говорит Петро. — С гортехнадзором.
— Долота привезли, — говорит Гриша. — Румынские, скоростные.
— Письма, — шепчет Ибрагим.
Из вертолета выходят двое — один обвешан фотокамерами, в руках у другого амбарная книга. Бодро направляются к нам. Один проваливается по пояс через пять шагов, другой, с амбарной книгой, замирает, подняв ногу и не решаясь ее поставить. Тот, что увяз по пояс, деловито прицеливается в нас объективом; второй, продолжая стоять на одной ноге, что-то быстро записывает. Потом он помогает выбраться первому, и оба возвращаются к вертолету.
И улетают.
— Коллеги, что ли? — спрашивает у меня Гриша.
— Не знаю, — растерянно отвечаю я.
Ну, откуда мне знать? Возможно, и впрямь срочно потребовалась героическая фотография на первую полосу с лаконичной и мужественной подтекстовкой: «Самая северная буровая. Отважные нефтеразведчики-первопроходцы...»
Год спустя мы узнаем, что дело было не в фотографии на первую полосу.
— А вчера там можно было пройти, — задумчиво говорит Петро. — Я ходил, знаю. — Он приглядывается к каротажному агрегату, станции для геофизических испытаний скважины, смонтированной на ГАЗ-66. Красно-желтый кузов его виден за стеллажами труб, напротив приемного моста. — Раскочегарилась тундра. Вон каротажка похилилась...
— А что? — говорит Калязин. — Лето.
— Ну, Калязин, — улыбается Гриша. — Ты просто у нас календарь природы.
— Чадо, — говорит Толян.
— Как бы не пришлось нам техничку спускать сейчас, — озабоченно произносит Гриша. — Да-а... Не дотянули мы до проекта.
— Ерунда, — решительно говорит Калязин. — Второй техничкой пласты перекроем, до двух с половиной тысяч. Никуда они не денутся.
— Калязин, — медленно произносит Гриша. — Иногда мне кажется, что у тебя в голове тектонический сдвиг. Мы же конструкцию скважины тогда потеряем — ты что, не понимаешь, что ли?
Калязин застываете раскрытым ртом и вытянутой шеей, плечи его приподняты, а локти отведены в стороны. Толян долго присматривается к нему, потом разочарованно вздыхает:
— А я думал — ты закукарекаешь...
— Жалко, если потеряем конструкцию, — говорит Петро. — Жалко... Три двести — это три двести. Здесь может быть нефть...
— Должна быть...
Что такое нефть?
Комбинация углеводородов, содержащая кислородные, сернистые и азотные соединения. Энергия ядерных реакций Солнца, расчетливо припрятанная Землею. Тепло зверей и растений, живших миллионы лет назад. Миллионы, сотни миллионов лет сберегала Земля это живое тепло.
Самолет, оторвавшись от заправщика, выруливает на старт и набычивается, дрожа от нетерпения и восторга, от предвкушения полета и сознания своей мощи, — нет, это птеродактиль расправляет неуклюжие крылья.
Вездеход, урча, в сизом облаке выхлопов, выбирается из трясины — нет, это стегоцефал, исчезнувший в триасе, вновь надувает свои шершавые бока.
Заряд толуола, утрамбованный в шурфе, разносит в прах скалу, мешавшую проложить дорогу, — это эхо разлома, разделившего Европу и Африку в раннечетвертичную эпоху. Дождь стучит по крыше уютного домика над рекой — это не рубероид, а магнолии палеоцена защищают вас от стихии своими листьями, и ваши усталые, растрескавшиеся от работы руки пахнут не вазелином, а лепестками цветов, облетевших в юрский период...
На рубеже двадцатого столетия весь мир добывал двадцать миллионов тонн нефти в год — сегодня это чуть больше месячной нормы одного Самотлора. Есть мрачное предположение, что запасов нефти на земле хватит лишь до середины XXI века.
Каких-нибудь сто лет... В долгой дороге человечества — эпизод, современной истории — эпоха, в геологии — мгновенная вспышка. Чиркните спичкой, прикуривая сигарету или зажигая газ под кастрюлей, — вы даже не запомните этого мига. Еще через сто лет забудут слово «нефть». Останется лишь формула — комбинация углеводородов, содержащая кислородные, сернистые и азотные соединения.
Но в эту формулу ворвутся, расталкивая привычные ядерные связи, несбывшиеся мечты и неудовлетворенное тщеславие, мгновения удач и полосы разочарований, тревоги и надежды, солнечные ночи и жаркие черные дни на берегу холодного моря.
Здесь должна быть нефть...
Пустынная плоская земля. Шинельный цвет травы. Свинцовый отблеск озер. Солнце утонуло в море, и там, где оно исчезло, светится розовое пятно. По деревянным мосткам, разрезавшим тундру, движется цепочкой ночная смена.
— И все-таки не нравится мне, что каротажка похилилась, — говорит Петро. — Тут что-то не так.
Ритуальный чай возвращает нас в мир безмятежной тишины и сентиментального равновесия. Толян и Ибрагим толкуют о Ташкенте. Валера пробует научить Калязина играть в «тысячу», но из этой затеи ничего не выходит.
— Чего ты напридумывал? — возмущается Калязин. — Ну, чего? Десятка старше короля? Да быть этого не может! Это же все одно как «помазок» старше бурильщика! — ему и тут не дают покоя должностные несоответствия.
Гриша чертит какую-то схему на обертке печенья «Привет». Петро и Мишаня перелистывают растрепанный журнал без конца и начала, обмениваясь многозначительными вздохами (Мишаня) и скептическими репликами (Петро) по поводу фотопортретов наших замечательных современниц.
— Гляди-ка! — неожиданно восклицает Петро, удивленно разглядывая цветную полосную фотографию. — Аркалык. Вот уж не думал, что из этой дыры получится что-нибудь путное...
— Ты там бывал? — недоверчиво спрашивает Мишаня. Он привык к тому, что роль бродяги и непоседы твердо закреплена за ним, что соперничать с ним в рассказах о дальних и ближних дорогах некому. Мишане нет тридцати, это тот возраст, когда пройденные километры легко считать главной мерой прожитых дней. Со мной так тоже бывало. Но время по-своему отцедило воспоминания, и в памяти осталась не веселая яркость первых впечатлений, а тревожное, тревожащее ощущение того, что многое прошло незамеченными неузнанным и теперь это уже непоправимо. С Петром мы ровесники, однако он кажется мне старше, словно жизнь прожита им плотнее, последовательнее, глубже. Он не отличается разговорчивостью, но это от сдержанности, а не оттого, что ему нечего сказать.
— Бывал... — отвечает он Мишане.
Но тот не унимается:
— Строил ты, что ли, этот город, а?
— Я сюда лес возил в шестидесятом... нет, в шестьдесят втором. Здесь, кроме тюльпанов в мае, сурков в августе, снега зимой и пыли летом, ничего не было. А сейчас, гляди — город. Областной центр. Аркалык. Да-а...
— Ну, я угорел, — бормочет Мишаня.
— Дай-ка взгляну, — прошу я журнал.
Зимой шестьдесят второго я жил в приземистом дощатом бараке, с трех сторон заметенном сугробами, а с четвертой было крыльцо, к которому жались тяжелые грузовики, как лошади к коновязи. Барак носил длинное и звучное имя: «Дом приезжих треста «Тургайалюминьстрой», в его больших и темных комнатах, где стояло по два десятка узких и скрипучих коек, жили шоферы, взрывники, бульдозеристы, маляры, инженеры, снабженцы, плотники. Одна дорога, присыпанная красноватой пылью, вела к бокситовым рудникам, другая, изрезанная гусеницами вездеходов, — в геологический отряд. Третья была или казалась давно заброшенной: в ста метрах от барака утыкалась она в серый щелястый ящик недостроенного панельного дома, единственного на всю округу и потому невыносимо нелепого.
Меня привел сюда приказ по редакции краевой молодежной газеты: «Командировать для сбора материала о будущем городе и его людях, добывающих «крылатый металл». И еще — любопытство: о Тургае я услышал впервые в университетскую пору от своего друга.
Редакционное задание предполагало светлый и ясный романтический очерк, а я каждый день и каждый вечер .выслушивал длиннейшие и запутанные бытовые истории; неясные и трагические рассказы о поисках воды для будущего города и завода в безводной степи; производственные драмы, суть которых от меня ускользала, как я считал тогда, из-за непонимания терминов, которыми она обозначалась, и, как сейчас думаю, из-за непонимания самой сути. Я терпеливо переписывал эти истории, рассказы и драмы в свой блокнот, а на полях добросовестно рифмовал «пурга» и «Тургай», «Аркалык» и «орлы», «Бестюбе» и «без тебя».
«Крылатый металл», высыпаясь из кузовов самосвалов и перемешиваясь со снегом, превращался в липкую тягучую грязь. Я мучительно вглядывался в пустое пространство степи, пытаясь отыскать знакомые по рассказам приметы, но кругом лежал одинаковый снег, и не было ни следов, ни примет, ни воспоминаний. Мой друг приехал сюда школьником, стал здесь шофером, а вернулся домой поэтом. «Степь, одурев от гремячего солнцеворота, гонит меня с раскаленных своих сковородок, будто играет со мной в гигантский крокет. Гонит к реке. Мы потерялись, потеем в горячих морщинах — я и машина! Ноздри раздув, самоваром кипит радиатор. Чертов театр! Где Вы, вода! Где Вы льетесь, сочитесь, впадаете? Плошку прохлады живительной Вашей подайте с туч, из ключа, с ледяного потока вершины — мне и машине!..» Это были его воспоминания, и они не могли стать моими — я об этом слышал, а с ним это было, было не игрой, не поиском слов или подбором рифм, а работой, которая мучительно и запутанно соединяет и с незнакомой землей, в с чужими людьми.