и прикладывали к ним пальцы.
Одного, который вылил на землю каплю какого-то напитка, с великим криком сразу за это обезглавили… Другого который, казалось, чего-то напился, и, видно, чем-то очернил свою хату, потому что его тоже вскоре наказали смертью, бабы, крича, выгнали из палатки.
Когда опустилась ночь и стало ещё холодней, я уже почувствовал, что дольше не выдержу на дереве, пожалуй, упаду.
Эти бестии уснули, только некоторые сторожили неподалёку.
Я принялся спускаться вниз с дерева; таким образом, поранившись и разодрав до крови тело о сучки и выступающие сухие ветки, я скорее упал, чем спустился на землю. Я думал, что от этого шелеста проснутся и меня поймают. Только собаки вдалеке залаяли, а некоторые спящие поднимали головы, с одного воза высунулась баба, а я лежал разбитый, был не в силах двинуться.
Стихло. Передо мной был густой лес, тёмная ночь, я начал постепенно вставать на ноги и ползать на четвереньках, прежде чем мне удалось расслабиться, подняться, а наконец идти или тащиться. А так как была сильная темнота, я врезался в деревья, спотыкался на корнях. Ничего во мне не болело, ни раны, что я себе заработал, падая с дерева, ни шишки от ушибов. Я шёл, полз, тащился, не зная куда, пока только слышал за собой шум их лагеря. Наконец, не знаю, когда и как, я упал, полумёртвый, под колоду – и что уже со мной делалось, не помню.
Когда я пришёл в себя, почувствовал сильную боль и покалывания… Меня уже всего облепили чёрные муравьи. Я хотел встать, но сил не было, только повременив, из последних сил я сбросил с себя всю эту мерзость целыми ладонями, с лица, с шеи, с рук, с тела, потому что повсюду уже разбежались.
Прежде чем я вытерся и вырвался, намучился немало.
К счастью, рядом была вода, хотя холодная как лёд, помывшись в которой, сбросив одежду, потом надев её снова, я как-то освежился. Я начал рассматривать лес и не сразу понял, где был… На Вусочем урочище, из которого уже знал дорогу.
Куда идти? Где была эта саранча? Где её не было? Куда бежать?
Меня начал мучить ужасный голод, который было нечем успокоить. Бог милостив, что наткнулся на какие-то грибы, которыми поддерживал жизнь, потом грыз молодые почки.
Ноги меня сами несли к Радзинам.
Когда я вышел из леса и взглянул на знакомую околицу, заломил руки. От деревни не было ни следа, торчала одна обгоревшая стена костёла, на полях вокруг не было живой души. Не оставили после себя ничего, только угли. Стаи воронов показывали, где лежали трупы.
Только ближе к вечеру в лесу я наткнулся на других беглецов, что сжалились надо мной. С ними я сидел в лесу, пока, таскаясь от одних лагерей в борах до других, не попал сюда. Когда Железец перестал говорить, на лицах слушателей было видно сострадание – но и капелька неверия. Некоторые смотрели на него косо, кашляли и молчали, другие поглядывали друг на друга. Затем Сулислав, брат воеводы, обратился к ближайшим: – То, что я о них знаю, согласуется с тем, что он рассказывает. Что с ним было, одному Богу известно, потому что и в голове могло помутиться. Старшие пожали плечами. Железец, возможно, догадался о недоверии, потому что начал сильно бить себя в грудь и клясться, что говорил не иначе, только так, как обстояли дела, по Божьему допущению, а что люди ему не вполне верили, не удивлялся, когда он сам не был уверен в том, что глаза видели. Старейшины собрались в круг, приступли к тихому совещанию. Иного спасения не было, только собраться у князя Генриха Силезского, потому что при нём собиралась большая сила. По-христиански идти на смерть, по-рыцарски погибнуть. Яздон, который слушал совещание, опустил голову на грудь, кулак, который держал закрытым, открылся. Ногой, которой владел, стукнул Муху и кивнул, чтобы его несли в избу, потому что, увидев Павлика и Воюша, брови его нахмурились и губы грозно скривились.
III
Одновременно с Яздоном, которого невольники внесли в избу, в низких дверях опустив старца на руках, вошёл также Павлик, которого позвали, а следом за ним Воюш.
Старик пробурчал что-то невразумительное, но люди к этой речи привыкли, знали, что велел закрывать за собой дверь.
Павлик остался у порога. Воюш смело, хоть мрачно, шёл за Яздоном, грозно оглядываясь на мальчика.
Когда старик лёг в постель, а Нюха и Муха, вытирая с лиц пот, вернулись к порогу пить воду, он заговорил странным голосом, а скорее бормотанием, которое выходило из наполовину неподвижных уст старца.
Те, кто привык его слушать, могли понять эту невразумительную речь, словно выходящую из могилы, понурую, будто бы прерываемую рыданием. Она напоминала некий звериный предсмертный вой, хотя была человеческой. Проглоченная половина слов не могла выйти из той груди, высохшей и окостенелой. Когда старик хотел говорить, а та немощь его сковывала, на него обычно нападала сильная злоба, он дёргал половиной тела, одним глазом метал грозные взгляды.
Воюш стоял перед ним.
– Где был этот нечестивец? Где? Как ты смел на одну минуту с глаз его отпустить? Ты! Ты!
– Я виноват, – кротко проговорил Воюш, – но слушай, старик, не злись. Я этого твоего непоседу дольше объезжать не думаю и хлеба твоего не хочу, милости не желаю, пойду отсюда прочь! Достаточно!
– О! О! – загремело из груди Яздона. – О! Ты! Говори, где был?
И поднял к сыну кулак. Тот стоял едва ли не вызывающе, глядя в глаза отцу. Молчал.
– Спрашиваешь, где? – прервал, раздражённый гневом старика, Воюш. – А где твоя кровь могла безумствовать, если не там, где можно людей и скот душить и мучить, или девку достать! Потому что и это его уж притягивает! Спроси его, спроси, где был, как коня похитил, двоих слуг вынудил ехать с ним, выкрал собак и поехал загроднику баранов убивать, свиней разгонять, а в итоге посадил себе на коня девушку-подростка, с которой уже в лес хотел бежать, когда я прискакал.
Яздон вздрогнул, но злость, которая должна была из него извергнуться, где-то в груди свернулась в клубок и только послышался глухой и страшный хрип.
– В яму его, на хлеб и воду, держать, пока не скажу!
В яму! И чтобы, кроме сухого хлеба, не имел ничего. Виур пусть встанет на страже. Как стоит, бросить его в яму! Сейчас же! – простонал старик.
Павлик живо подбежал к отцу.
– Не пойду в яму! – крикнул он. –