Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И далее с горечью: «Мы растем, но не созреваем; движемся вперед, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведет к цели. Мы подобны тем детям, которых не приучили мыслить самостоятельно; в период зрелости у них не оказывается ничего своего…»
И уже полемично: «И вот я спрашиваю вас, где наши мудрецы, наши мыслители? Кто когда-либо мыслил за нас, кто теперь за нас мыслит? А ведь, стоя между двумя главными частями мира, Востоком и Западом… мы должны были бы соединить в себе оба великих начала… и совмещать в нашей цивилизации историю всего земного шара… Глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отношению к нам. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих; ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и все, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили… Ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды; мы не дали себе труда ничего выдумать сами, а из того, что выдумали другие, мы перенимали только обманчивую и бесполезную роскошь…»
И без паузы, с болью, он продолжает дальше: «Если бы дикие орды, возмутившие мир, не прошли по стране, в которой мы живем, прежде чем устремиться на запад, нам едва ли была бы отведена страница во всемирной истории. Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас не заметили бы…»
Своим мыслям, выраженным в «Письмах», Чаадаев придавал общественный смысл, государственное значение. В них чувствовалось нечто вызывающее, нечто предосудительное. В них как будто синтезировались все эти чудачества Чаадаева: отшельничество, капризы, боль, друзья, злословие, общественный долг, карьера. За всем этим крылся глубокий протест Чаадаева против николаевской действительности, несмотря на то что он несет на себе налет религиозных взглядов, налет католицизма. Выход из этой действительности он ищет в парадоксах истории, в столкновении веков, в уроках средневековья. Но католицизм автора не та сила, которая может встряхнуть самодержавие и все переменить.
Тогдашний министр просвещения Уваров сразу же, как только прочел «Философические письма», направил царю следующий доклад: «Усмотрев в № 15 журнала „Телескоп“ статью „Философическое письмо“, которое дышит нелепою ненавистью к отечеству и наполнена ложными и оскорбительными понятиями как насчет прошедшего, так и насчет настоящего и будущего существования государства, я предложил сие обстоятельство на рассуждение Главного управления цензуры. Управление признало, что вся статья равно предосудительна в религиозном, как и в политическом отношении, что издатель журнала нарушил данную подписку об общей с цензурою обязанности пещись о духе и направлении периодических изданий; также, что, не взирая на смысл цензурного устава и непрестанное взыскательное наблюдение правительства, цензор поступил в сем случае если не злоумышленно, то по крайней мере с непростительным небрежением должности и легкомыслием. Вследствие сего главное управление цензуры предоставило мне довести о сем до сведения Вашего Императорского Величества и испросить высочайшего разрешения на прекращение издания журнала „Телескоп“ с 1 января наступающего года[39] и на немедленное удаление от должности цензора Болдырева…»
Император уже сам прочитал «Философическое письмо» и на докладе Уварова наложил такую резолюцию: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного: это мы узнаем непременно, но не извинительны ни редактор, ни цензор. Велите сейчас журнал запретить, обоих виновных отрешить от должности и вытребовать сюда к ответу».
В связи с резолюцией Николая I шеф жандармов Бенкендорф составил следующее письмо-приказ к московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну:
«В последневышедшем номере… журнала „Телескоп“ помещена статья под названием „Философическое письмо“, коей сочинитель есть живущий в Москве г. Чеодаев (фамилия переврана). Статья сия, конечно уже Вашему сиятельству известная, возбудила в жителях московских всеобщее удивление. В ней говорится о России, о народе русском, его понятиях, вере и истории с таким презрением, что непонятно даже, каким образом русский мог унизить себя до такой степени, чтобы нечто подобное написать. Но жители древней нашей столицы, всегда отличающиеся чистым, здравым смыслом и будучи преисполнены чувством достоинства русского народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок, и потому — как дошли сюда слухи — не только не обратили своего негодования против г. Чеодаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление свое о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиною написания подобных нелепостей.
Вследствие сего Государю Императору угодно, чтобы Ваше сиятельство, по долгу звания вашего, приняли надлежащие меры в оказании г. Чеодаеву всевозможных попечений и медицинских пособий. Его Величество повелевает, дабы Вы поручили лечение его искусному медику, вменив сему последнему в обязанность непременно каждое утро посещать г. Чеодаева, и чтоб сделано было распоряжение, дабы г. Чеодаев не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха… Государю Императору, — заключает Бенкендорф свое предписание, — угодно, чтоб Ваше сиятельство о положении Чеодаева каждомесячно доносили Его Величеству».
Итак — сумасшедший. Согласно определению власти, сумасшедший потому, что «не любит свое отечество».
«Превратно» поняли Чаадаева не только официальные круги России. Против чаадаевских идей поднялись славянофилы. Они хотели ему ответить примерами из истории, фактами, статьями. Но официальное заключение, что Чаадаев сумасшедший, положило конец их планам. Тогда полетели злобные эпиграммы, грязные пасквили, сплетни. Н. М. Языков, наиболее ревностный защитник мракобесия в то время, направил против Чаадаева свое: Вполне чужда тебе Россия, Твоя родимая страна!
Он назвал Чаадаева «плешивым идолом строптивых душ и слабых жен!» Но одной из этих «строптивых душ» был Пушкин. Дружба их — давнишняя. Она восходит еще ко времени, когда Чаадаев был гусаром, а Пушкин — юноша, восторженный лицеист. В восхищении Пушкин посвящает Чаадаеву следующие строки:
Он вышней волею небесРожден в оковах службы царской;Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,А здесь он — офицер гусарский.
Впервые они встретились в 1816 году в доме Карамзина в Царском Селе, и между ними завязалась тесная дружба. Чаадаев был духовным властелином, опекуном и учителем Пушкина, с которым не один раз велись углубленные беседы по проблемам духа. К Чаадаеву поэт пришел в самые тяжелые дни обид за помощью, когда был на грани самоубийства…
Вспомним раннее (1818 год) стихотворение Пушкина, посвященное Чаадаеву:
Любви, надежды, тихой славыНедолго нежил нас обман,Исчезли юные забавы,Как сон, как утренний туман;Но в нас горит еще желанье,Под гнетом власти роковойНетерпеливою душойОтчизны внемлем призыванье.Пока свободою горим,Пока сердца для чести живы,Мой друг, отчизне посвятимДуши прекрасные порывы!Товарищ, верь: взойдет она,Звезда пленительного счастья,Россия вспрянет ото сна,И на обломках самовластьяНапишут наши имена!
Увы, залпы на Сенатской площади хоронят мечты и идеалы молодых революционеров и возвещают начало черной николаевской ночи. Пушкин переживает гибель своих товарищей, становится свидетелем их «скорбного» труда в Сибири. Он ищет плеча Чаадаева:
Чаадаев, помнишь ли былое?Давно ль с восторгом молодымЯ мыслил имя роковоеПредать развалинам иным?Но в сердце, бурями смиренном,Теперь и лень и тишина,И, в умиленье вдохновенном,На камне, дружбой освященном,Пишу я наши имена.
И в другой раз, после страшного душевного кризиса:
Ты был целителем моих душевных сил;О неизменный друг, тебе я посвятилИ краткий век, уже испытанный судьбою,И чувства — может быть, спасенные тобою!Ты сердце знал мое во цвете юных дней;Ты видел, как потом в волнении страстейЯ тайно изнывал, страдалец утомленный;В минуту гибели над бездной потаеннойТы поддержал меня недремлющей рукой.
Мы ничего не знаем о разговорах между Чаадаевым и Пушкиным там, в Москве. Пушкин приходил к нему, сиживал на мебели из красного дерева, на кожаных диванах. Пушкин был в его кабинете за круглым столом с толстым бархатным покрывалом, с большой китайской вазой. Мы ничего не знаем о разговорах между ними, но отголоски их находим одновременно и у Чаадаева, и у Пушкина.
В одном из своих писем к Пушкину (1821 г.) Чаадаев признавался: «Мое пламеннейшее желание, друг мой, видеть Вас посвященным в тайну времени. Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание… Это поистине бывает со мной всякий раз, как я думаю о Вас, а думаю я о Вас столь часто, что совсем измучился. Я убежден, что Вы можете принести бесконечное благо этой бедной России, заблудившейся на земле. Не обманите Вашей судьбы, мой друг…»