Разумеется, решение о публикации «Ивана Денисовича» принималось Хрущевым не спонтанно. Не следует, наверное, подчеркивать очевидные недостатки эстетического интеллекта нового вождя КПСС — его политический интеллект, особенно касавшийся внешней политики, был весьма прагматичен и по-своему глубок. Надо напомнить, что решение о печатании «Ивана Денисовича» было принято в крайне острый внешнеполитический момент — в начале Карибского кризиса, в октябре 1962 года, и здесь играли роль факторы международного престижа СССР — «либерализации» или «восстановления социалистической демократии», как было объявлено последними партийными съездами. Кроме того, одной из причин решения Хрущева открыть дорогу в литературе ранее запретной лагерной теме явилось, как представляется, его стремление смягчить громкий международный скандал после «дела Пастернака». Не случайно в своих поздних воспоминаниях Н.С. Хрущев подчеркивал: «Именно этот запрет причинил много зла, нанес прямой ущерб Советскому Союзу. Против нас ополчилась за границей интеллигенция, в том числе и не враждебная в принципе социализму, но стоящая на позиции свободы высказывания мнений».
Уже сама по себе эта сложная и многофигурная литературно-политическая комбинация (начатая, напомним, Солженицыным) исключала какое-либо присутствие Шаламова, которому подобные «игры» были глубоко чужды. Его рассказы, несомненно, никак не были рассчитаны на то, чтобы угодить «верхнему мужику Твардовскому и верховному мужику Хрущеву», как довольно цинично писал о своих планах Солженицын. Не преподносил он себя и в положительно-страдательной роли, близкой роли автора «Денисовича» («боевого офицера, ныне школьного учителя, незаконно репрессированного»), — узнай тот же Хрущев, скажем, о том, что ему представили рассказы «недобитого троцкиста», находившегося даже после реабилитации под наблюдением КГБ, он бы моментально их отверг. Поэтому любые предположения о возможных альтернативах печатания Солженицына либо Шаламова в «Новом мире» не имеют под собой никакой реальной почвы[58].
К 1962 году рассказов у Шаламова насчитывалось уже около шестидесяти, включая созданные на рубеже 1950—1960-х годов «Очерки преступного мира». Тогда же, вероятно, оформился композиционно и первый сборник «Колымские рассказы», состоявший из тридцати трех новелл. Но в «Новый мир» он предложил не весь сборник, а примерно половину его — 18 рассказов. Судьбу их, по логике вещей, поначалу должна была рассмотреть А. Берзер. К сожалению, журнальных архивов этого периода не сохранилось (как ни странно, не выявлена и первооснова повести А. Солженицына — она нигде автором не воспроизводилась), и поэтому подробности продвижения, вернее сказать, торможения рукописей «Колымских рассказов» пока не изучены. Важнейший вопрос: почему они не дошли до Твардовского? Известно, что главный редактор «Нового мира» проявлял не просто особый интерес к произведениям лагерной или антисталинской проблематики — это была его больная, совестливая тема. Еще в своем дневнике 1955 года он писал: «Тема страшная, бросить нельзя — все равно что жить в комнате, где под полом труп члена семьи зарыт, а мы решили не говорить об этом и жить хорошо, и больше не убивать членов семьи». При этом Твардовский был чрезвычайно строг к художественному уровню произведений антисталинской направленности — по этой причине им были отклонены, в частности, «Крутой маршрут» Е. Гинзбург и «Софья Петровна» Л. Чуковской.
В его дневнике, «Рабочих тетрадях» 1960-х годов, никаких упоминаний о Шаламове не встречается. Можно предполагать, что он прочел и стихи, и рассказы Шаламова лишь в поздний период (отсчет следует вести, вероятно, с середины 1960-х годов). До того Твардовский был страстно увлечен борьбой за Солженицына, за публикацию его новых вещей, прежде всего «Ракового корпуса». В связи с этим особого внимания заслуживает деликатная просьба Шаламова в письме А. Солженицыну, написанном в ноябре 1962 года: «Скажите как-нибудь Твардовскому, что в его журнале лежат мои стихи более года, и я не могу добиться, чтобы их показали Твардовскому. Лежат там и рассказы, в которых я пытался показать лагерь так, как я его видел и понял». Весь смысл этой просьбы — донести свои произведения до самого Твардовского, поскольку именно он, а не редакторы отделов решали вопрос о публикации. Впрочем, для Шаламова более важным являлось то, чтобы его произведения прочел и оценил главный редактор как весьма авторитетный в литературном мире человек, как профессионал, чей отзыв, даже устный, значил очень много («Я считаю Твардовского единственным сейчас из официально признанных безусловным и сильным поэтом», — писал он еще в 1956 году А. Добровольскому). Но просьба Шаламова к Солженицыну относительно рассказов была вообще не выполнена, а по поводу стихов в книге «Бодался теленок с дубом» дано довольно двусмысленное объяснение, свидетельствующее о неискренности Солженицына в его стремлении помочь «лагерному брату». Твардовскому он предложил, поличному признанию, прочесть подборку, в которую входили «две маленькие поэмы "Гомер" и "Аввакум в Пустозерске" да около двадцати стихов, среди которых "В часы ночные, ледяные", "Как Архимед", " Похороны"». Твардовский же якобы сразу определил, что стихи Шаламова — «слишком пастернаковские», и на этом основании отверг их со словами: «Это не та поэзия, которая смогла бы тронуть сердце нашего читателя»[59].
Вся эта версия, как представляется, нафантазирована самим Солженицыным. Ведь ничего «пастернаковского» в представленных стихах и близко нет: не считать же таковым Шаламовского «Аввакума»! Самостоятельность его стихов — и стилистическая, и тематическая — была очевидной для всякого знатока поэзии, а тем более для крупного поэта, который никак не мог быть судьей в споре о том, что может, а что не может «тронуть сердце нашего читателя». Вероятнее всего, Солженицын в разговоре с Твардовским по поводу стихов Шаламова сам навел его на мысль о «пастернаковщине», проговорившись — нечаянно или сознательно — о былой дружбе Шаламова с Пастернаком. (Свойственную Солженицыну в первый период его громкой славы «говорливость» или, проще говоря, болтливость отмечал и сам Твардовский. Трудно было найти более явных антиподов в советской поэзии, чем Твардовский и Пастернак, не говоря уже об особо сдержанном отношении автора «Василия Теркина» к автору «Доктора Живаго» после событий с «нобелианой» 1958 года, хотя стоит отметить, что Твардовский был одним из немногих, кто выступал против исключения поэта из Союза писателей.)
Таким образом, есть основания полагать, что не кто иной, как Солженицын — вопреки его собственным высказываниям о стремлении помочь Шаламову — посеял семена предубеждения в отношении редактора «Нового мира» к заштатному рецензенту, а на самом деле — большому поэту и писателю. Причем у Солженицына была возможность в пору его фавора легко организовать и личную встречу Твардовского и Шаламова, что могло бы сразу решить все возникшие проблемы. Но до такой степени великодушия «солнечному» счастливчику-эгоцентрику никогда подниматься не удавалось — он был занят только собой, своими планами, в которые всегда входило стремление считать себя «первым и единственным» в лагерной теме в литературе и в таковом же качестве преподнести себя на Западе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});