Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Получив от дяди Марка ласковое разрешение, он, стараясь выражаться вычурнее, говорил всегда одно и то же:
— Видите ли — вот вы все здесь, желающие добра отечеству, без сомнения, от души, а между тем, из-за простой разницы в способах совершения дела, между вами спор даже до взаимных обид. Я бы находил, что это совсем лишнее и очень мешает усвоению разных мыслей, я бы просил — поласковей как и чтобы больше внимания друг ко другу. Это — обидно, когда такие, извините, редкие люди и вдруг — обижают друг друга, стараясь об одном только добре…
Иногда, растроганный своею речью, поддаваясь напору доброго чувства к людям, он чуть не плакал — это действовало на слушателей, они, конфузливо усмехаясь, смотрели на него ласково, а дядя Марк одобрительно посмеивался, весь в дыму.
— Это верно! — говорил кто-нибудь иногда весело, иногда тихо и грустно.
«Против меня — не спорят!» — с некоторой гордостью думал Кожемякин и продолжал:
— Теперь — второе, вот Капитолина Петровна, да и все, хотя — поменьше её, очень нападают на купечество, дворянство и вообще на богатых людей, понося их всячески за жадность и корыстолюбие, — очень хорошо-с! Однако вот господин Цветаев доказывает, да и сам Марк Васильевич тоже очень правильно говорит всегда, что человек есть — плод и ничем другим, кроме того, каков есть, не может быть. Так что, осуждая и казня человека-то, всё-таки надо бы не забывать, что, как доказано, в делах своих он не волен, а как ему назначено судьбою, так и живёт, и что надобно объяснить ему ошибку жизни в её корне, а также всю невыгоду такой жизни, и доказывать бы это внушительно, с любовью, знаете, без обид, по чувству братства, — это будет к общей пользе всех.
Он усиленно старался говорить как можно мягче и безобиднее, но видел, что Галатская фыркает и хотя все опять конфузятся, но уже как-то иначе, лица у всех хмурые и сухие, лицо же Марка Васильевича становилось старообразно, непроницаемо, глаза он прятал и курил больше, чем всегда.
Все слушали его молча, иногда Цветаев, переглядываясь с Галатской, усмехался, она же неприятно морщилась, — Кожемякин, заметив это, торопился, путался в словах, и, когда кончал, кто-нибудь снова неохотно говорил:
— В общем — это верно…
Чаще других, мягче и охотнее отзывался Рогачев, но и он как будто забывал, на этот случай, все слова, кроме двух:
— Это так.
И скоро Кожемякин заметил, что его слова уже не вызывают лестного внимания, их стали принимать бесспорно и, всё более нетерпеливо ожидая конца его речи, в конце торопливо говорили, кивая ему головой:
— Да, да, это так…
— Приблизительно верно, конечно…
Потом Галатская и Цветаев стали даже перебивать его напоминающими возгласами:
— Мы уже слышали это!
И дядя Марк не однажды строго останавливал их:
— Позвольте, дайте же кончить.
Кожемякин отмечал уже с недоумением и обидой: «Не оспаривают, даже и не слушают; сами говорят неумеренно, а для меня терпенья нет…»
Наконец случилось так, что Максим, не вставая со стула, заговорил против хозяина необычным складом речи, с дерзостью большей, чем всегда:
— Вы, Матвей Савельич, видно, не замечаете, что всегда говорите одно и то же, и все в пользу своего сословия, а ведь не оно страждет больше всех, но по его воле страждет весь народ.
Строгий и красивый, он всё повышал голос, и чем громче говорил, тем тише становилось в комнате. Сконфуженно опустив голову, Кожемякин исподлобья наблюдал за людьми — все смотрели на Максима, только тёмные зрачки горбуна, сократясь и окружённые голубоватыми кольцами белков, остановились на лице Кожемякина, как бы подстерегая его взгляд, да попадья, перестав работать, положила руки на колени и смотрела поверх очков в потолок.
Максим кончил говорить, поправил волосы.
— Прекрасно, очень хорошо! — воскликнула Галатская, ёрзая по дивану. — Нуте-ка, хозяин, что вы скажете?
И снова стало тихо, только дядя Марк недовольно сопел.
Кожемякин поднялся, опираясь руками на стол, и, не сдерживая сердитого волнения, сказал:
— Вздорно ты балагуришь, Максим, и даже неприятно слушать…
Все тихонько загудели, зашептались, а дядя Марк, подняв руку, ласково, но строго сказал:
— Спокойно, Матвей Савельич, спокойно!
— Что мне беспокоиться? — воскликнул Кожемякин, чувствуя себя задетым этим неодобрительным шёпотом. — Неправда всё! Что мне моё сословие? Я живу один, на всеобщем подозрении и на смеху, это — всем известно. Я про то говорил, что коли принимать — все люди равны, стало быть все равно виноваты и суд должен быть равный всем, — вот что я говорю! И ежели утверждают, что даже вор крадёт по нужде, так торговое сословие — того больше…
Галатская бесстыдно и громко засмеялась, Цветаев тоже фыркнул, по лицу горбуна медленно поползла к ушам неприятная улыбка — Матвей Савельев похолодел, спутался и замолчал, грузно опустясь на стул.
— Позвольте! — сразу прекратив шум, воскликнул дядя Марк и долго, мягко говорил что-то утешительное, примиряющее. Кожемякин, не вслушиваясь в его слова, чувствовал себя обиженным, грустно поддавался звукам его голоса и думал:
«Предпочитают мальчишку…»
После спора с дворником на собрании он ночью записал:
«Сегодня Максимка разошёлся во всю дерзость, встал при всех против меня и продолжительно оспаривал, а все — за него и одобряли. Сконфузился я, конечно; в своём доме, против своего же работника спорить невместно и недостойно. Даже удивительно, как это всем руководящий Марк Васильев не усмотрел несоответствия и допустил его до слова. Будь это Шакир, человек в летах и большой душевной солидности, — другое дело, а то — молодой паренёк, вроде бубенчика, кто ни тряхни — он звякнет. Конечно, Марку-то Васильичу мысли всегда дороже людей, но однако — откуда же у Максимки свои мысли явились бы? Мысли у всех — общие, и один им источник для всех — всё тот же Марк Васильич. Стал он теперь очень занят, дома бывает мало, ночами долго гуляет в полях, и поговорить душевно с ним не удаётся всё мне. И опять я как будто начинаю чувствовать себя отодвинутым в сторону и некоторой бородавкой на чужом носу».
Незаметно прошёл май, жаркий и сухой в этом году; позеленел сад, отцвела сирень, в молодой листве зазвенели пеночки, замелькали красные зоба тонконогих малиновок; воздух, насыщенный вешними запахами, кружил голову и связывал мысли сладкою ленью.
Манило за город, на зелёные холмы, под песни жаворонков, на реку и в лес, празднично нарядный. Стали собираться в саду, около бани, под пышным навесом берёз, за столом, у самовара, а иногда — по воскресеньям — уходили далеко в поле, за овраги, на возвышенность, прозванную Мышиный Горб, — оттуда был виден весь город, он казался написанным на земле ласковыми красками, и однажды Сеня Комаровский, поглядев на него с усмешечкой, сказал:
— Красив, подлец! А напоминает вора на ярмарке — снаружи разодет, а внутри — одни пакости…
Авдотья Горюшина поглядела на него пустыми глазами и заметила тихонько, не осуждая:
— Везде есть хорошие люди.
— Как во всякой лавочке — уксус, — не глядя на неё, проговорил горбун, а она, вздыхая, обратилась к Матвею Савельеву:
— Этого я не понимаю, про уксус…
Почти в первый раз она заговорила с ним, и Кожемякин вдруг обрадовался, засмеялся.
— Семён Иванович любит загадками говорить…
Сузив зрачки, горбун строго сказал ей:
— Вам и не надо ничего понимать, вам просто надо замуж выйти.
— Ой, что вы это! — воскликнула женщина, покраснев и опуская глаза.
— Верно, Матвей Савельич, замуж? — спросил горбун.
Кожемякин заговорил:
— Это — глядя за кого. Конечно, для молодой женщины замужество…
Подошла Галатская, обмахиваясь платком, прислушалась и, сморщив лицо, фыркнула:
— Фу, какие пошлости!
И пламенно начала о том, что жизнь требует от человека самопожертвования, а Сеня, послушав её, вдруг ехидно спросил:
— Что ж, по-вашему, жизнь, как старуха нищая, всякую дрянь, сослепу, принимает?
Галатская, вспыхнув, закричала, а Матвей Савельев подумал о горбуне:
«Чего он всегда при Авдотье грубит? Ведь ежели у него расчёт на неё — этим не возьмёшь!»
И внимательно оглядел молодое податливое тело Горюшиной, сидевшей рядом с ним.
А через неделю он услыхал в саду тихий голос:
— Оставьте, не трогайте…
В ответ загудел Максим:
— Да ведь уж всё равно!
Кожемякин вздрогнул, высунулся в окно и снова услыхал нерешительный, уговаривающий голос женщины:
— Тут такое дело и люди такие…
— Дело делом, а сердца не задавишь, — внятно, настойчиво и сердито сказал дворник.
«Ах, кобель!» — воскликнул про себя Матвей Савельев и, не желая, позвал дворника, но тотчас же, отскочив от окна, зашагал по комнате, испуганно думая:
- Том 3. Село Степанчиково и его обитатели - Федор Достоевский - Русская классическая проза
- Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето - Максим Горький - Русская классическая проза
- Васса Железнова - Максим Горький - Русская классическая проза
- Ремесло. Наши. Чемодан. Виноград. Встретились, поговорили. Ариэль. Игрушка - Сергей Донатович Довлатов - Русская классическая проза
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза