Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И запел Опанас тихим голосом песню. Голос был у Опанаса негромкий, да «сумный»[57] — так, бывало, в сердце и льется. А песню, хлопче, казак, видно, сам для пана придумал. Не слыхал я ее никогда больше, и когда после, бывало, к Опанасу пристану, чтобы спел, он все не соглашался.
«Для кого, говорит, та песня пелась, того уже нету на свете».
В той песне казак пану всю правду сказал, что с паном будет, и пан плачет, даже слезы у пана текут по усам, а все же ни слова, видно, из песни не понял.
Ох, не помню я эту песню, помню только немного.
Пел казак про пана, про Ивана:Ой, пане, ой, Иване!..Умный пан много знает…Знает, что ястреб в небе летает, ворон побивает…Ой, пане, ой, Иване!..А того ж пан не знает,Как на свете бывает, —Что у гнезда и ворона ястреба побивает…
Вот же, хлопче, будто и теперь я эту песню слышу и тех людей вижу: стоит казак с бандурой, пан сидит на ковре, голову свесил и плачет; дворня кругом столпилась, поталкивают один другого локтями; старый Богдан головой качает… А лес, как теперь, шумит, и тихо да сумно звенит бандура, а казак поет, как пани плачет над паном, над Иваном:
Плачет пани, плачет,А над паном, над Иваном черный ворон крячет.
Ох, не понял пан песни, вытер слезы и говорит:
«Ну, собирайся, Роман! Хлопцы, садитесь на коней! И ты, Опанас, поезжай с ними — будет уж мне твоих песен слушать!.. Хорошая песня, да только никогда того, что в ней поется, на свете не бывает».
А у казака от песни размякло сердце, затуманились очи.
«Ох, пане, пане, — говорит Опанас, — у нас говорят старые люди: в сказке правда и в песне правда. Только в сказке правда — как железо: долго по свету из рук в руки ходило, заржавело… А в песне правда — как золото, что никогда его ржа не ест… Вот как говорят старые люди!»
Махнул пан рукой.
«Ну, может, так в вашей стороне, а у нас не так… Ступай, ступай, Опанас, — надоело мне тебя слушать».
Постоял казак с минуту, а потом вдруг упал перед паном на землю:
«Послушай меня, пане! Садись на коня, поезжай к своей пани: у меня сердце недоброе чует».
Вот уж тут пан осердился, толкнул казака, как собаку, ногой.
«Иди ты от меня прочь! Ты, видно, не казак, а баба! Иди ты от меня, а то как бы с тобой не было худо… А вы что стали, хамово племя? Иль я не пан вам больше? Вот я вам такое покажу, чего и ваши батьки от моих батьков не видали!..»
Встал Опанас на ноги как темная туча, с Романом переглянулся. А Роман в стороне стоит, на рушницу облокотился как ни в чем не бывало.
Ударил казак бандурой об дерево — бандура вдребезги разлетелась, только стон пошел от бандуры по лесу.
«А пускай же, говорит, черти на том свете учат такого человека, который разумную раду не слушает… Тебе, пане, видно, верного слуги не надо».
Не успел пан ответить, вскочил Опанас в седло и поехал. Доезжачие тоже на коней сели. Роман вскинул рушницу на плечи и пошел себе, только, проходя мимо сторожки, крикнул Оксане:
«Уложи хлопчика, Оксана! Пора ему спать. Да и пану сготовь постелю».
Вот скоро и ушли все в лес вон по той дороге; и пан в хату ушел, только панский конь стоит себе, под деревом привязан. А уж и темнеть начало, по лесу шум идет, и дождик накрапывает, вот-таки совсем, как теперь… Уложила меня Оксана на сеновале, перекрестила на ночь… Слышу я, моя Оксана плачет.
Ох, ничего-то я тогда, малый хлопчик, не понимал, что кругом меня творится! Свернулся на сене, послушал, как буря в лесу песню заводит, и стал засыпать.
Эге! Вдруг слышу, кто-то около сторожки ходит… подошел к дереву, панского коня отвязал. Захрапел конь, ударил копытом; как пустится в лес, скоро и топот затих… Потом слышу, опять кто-то по дороге скачет, уже к сторожке. Подскакал вплоть, соскочил с седла на землю и прямо к окну.
«Пане, пане! — кричит голосом старого Богдана. — Ой, пане, отвори скорей! Вражий казак лихо задумал, видно: твоего коня в лес отпустил».
Не успел старик договорить, кто-то его сзади схватил. Испугался я, слышу — что-то упало…
Отворил пан двери, с рушницей выскочил, а уж в сенях Роман его захватил, да прямо за чуб, да об землю…
Вот видит пан, что ему лихо, и говорит:
«Ой, отпусти, Ромасю! Так-то ты мое добро помнишь?»
А Роман ему отвечает:
«Помню я, вражий пане, твое добро и до меня, и до моей жинки. Вот же я тебе теперь за добро заплачу…»
А пан говорит опять:
«Застудись, Опанас, мой верный слуга! Я ж тебя любил, как родного сына».
А Опанас ему отвечает:
«Ты своего верного слугу прогнал, как собаку. Любил меня так, как палка любит спину, а теперь так любишь, как спина палку… Я ж тебя просил и молил — ты не послушался…»
Вот стал пан тут и Оксану просить:
«Заступись ты, Оксана, у тебя сердце доброе».
Выбежала Оксана, всплеснула руками:
«Я ж тебя, пане, просила, в ногах валялась: пожалей мою девичью красу, не позорь меня, мужнюю жену. Ты же не пожалел, а теперь сам просишь… Ох, лишенько мне, что же я сделаю?»
«Пустите, — кричит опять пан, — за меня вы все погибнете в Сибири…»
«Не печалься за нас, пане, — говорит Опанас. — Роман будет на болоте раньше твоих доезжачих, а я по твоей милости один на свете, мне о своей голове думать недолго. Вскину рушницу за плечи и пойду себе в лес… Наберу проворных хлопцев и будем гулять… Из лесу станем выходить ночью на дорогу, а когда в село забредем, то прямо в панские хоромы. Эй, подымай, Ромасю, пана, вынесем его милость на дождик».
Забился тут пан, закричал, а Роман только ворчит про себя, как медведь, а казак насмехается. Вот и вышли.
А я испугался, кинулся в хату и прямо к Оксане. Сидит моя Оксана на лавке — белая, как стена…
А по лесу уже загудела настоящая буря: кричит бор разными голосами, да ветер воет, а когда и гром полыхнет. Сидим мы с Оксаной на лежанке, и вдруг слышу я, кто-то в лесу застонал. Ох, да так жалобно, что я до сих пор, как вспомню, то на сердце тяжело станет, а ведь уже тому много лет…
«Оксано, говорю, голубонько, а кто ж это там в лесу стонет?»
А она схватила меня на руки и качает.
«Спи, говорит, хлопчику, ничего! Это так… лес шумит…»
А лес и вправду шумел, ох и шумел же!
Просидели мы еще сколько-то времени, слышу я: ударило по лесу будто из рушницы.
«Оксано, говорю, голубонько, а кто ж это из рушницы стреляет?»
А она, небога, все меня качает и все говорит:
«Молчи, молчи, хлопчику, то гром божий ударил в лесу».
А сама все плачет и меня крепко к груди прижимает, баюкает: «Лес шумит, лес шумит, хлопчику, лес шумит…»
Вот я лежал у нее на руках и заснул…
А наутро, хлопче, прокину лея, гляжу: солнце светит, Оксана одна в хате одетая спит. Вспомнил я вчерашнее и думаю: это мне такое приснилось.
А оно не приснилось, ой, не приснилось, а было на-правду. Выбежал я из хаты, побежал в лес, а в лесу пташки щебечут, и роса на листьях блестит. Вот добежал до кустов, а там и пан, и доезжачий лежат себе рядом. Пан спокойный и бледный, а доезжачий седой, как голубь, и строгий, как раз будто живой. А на груди и у пана, и у доезжачего кровь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ну а что же случилось с другими? — спросил я, видя, что дед опустил голову и замолк.
— Эге! Вот же все так и сделалось, как сказал казак Опанас. И сам он долго в лесу жил, ходил с хлопцами по большим дорогам да по панским усадьбам. Такая казаку судьба на роду была написана: отцы гайдамачили, и ему то же на долю выпало. Не раз он, хлопче, приходил к нам в эту самую хату, а чаще всего, когда Романа не бывало дома. Придет, бывало, посидит и песню споет, и на бандуре сыграет. А когда и с другими товарищами заходил — всегда его Оксана и Роман принимали. Эх, правду тебе, хлопче, сказать, таки и не без греха тут было дело. Вот придут скоро из лесу Максим и Захар, посмотри ты на них обоих: я ничего им не говорю, а только кто знал Романа и Опанаса, тому сразу видно, который на которого похож, хотя они уже тем людям не сыны, а внуки… Вот же какие дела, хлопче, бывали на моей памяти в этом лесу…
А шумит же лес крепко — будет буря!
IIIПоследние слова рассказа старик говорил как-то устало. Очевидно, его возбуждение прошло и теперь сказывалось утомлением: язык его заплетался, голова тряслась, глаза слезились.
Вечер спустился уже на землю, в лесу потемнело, бор волновался вокруг сторожки, как расходившееся море; темные вершины колыхались, как гребни волн в грозную непогоду.
Веселый лай собак возвестил приход хозяев. Оба лесника торопливо подошли к избушке, а вслед за ними запыхавшаяся Мотря пригнала затерявшуюся было корову. Наше общество было в сборе.
Через несколько минут мы сидели в хате; в печи весело трещал огонь; Мотря собрала вечерять.
Хотя я не раз видел прежде Захара и Максима, но теперь я взглянул на них с особенным интересом. Лицо Захара было темно, брови срослись над крутым низким лбом, глаза глядели угрюмо, хотя в лице можно было различить природное добродушие, присущее силе. Максим глядел открыто, как будто ласкающими серыми глазами; по временам он встряхивал своими курчавыми волосами, его смех звучал как-то особенно заразительно.
- Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895 - Николай Гарин-Михайловский - Русская классическая проза
- Пирамида жива… - Юрий Сергеевич Аракчеев - Прочая документальная литература / Публицистика / Русская классическая проза
- Том 2. Рассказы 1889-1903 - Владимир Короленко - Русская классическая проза