Кхолле выстрелил удачно: перчатка даже не дернулась и прямо к его ногам слетела, но упала не очень хорошо: за что-то зацепилась и свернула себе шею. Для «Средней фауны» в таком виде она, конечно, не годилась. Надо было ее либо уничтожить, либо оставлять так — пусть сама выкарабкивается, когда время фиксации кончится. Я говорю: они после неудачи с бовицефалом были сильно раздражены, особенно Каспар. Тот прекрасно знал о пристрастии Кхолле ко всем живым тварям, когда на них не надо охотиться, пристрастии, которое переходило иногда чуть ли не в сентиментальные слюни — недостаток, сколько я знаю, свойственный не только жестоким людям. Каспар решил поиздеваться над Кхолле Кхокком. Он разбудил перчатку и стал ее мучить. Я не буду говорить о том, как он ее мучил, я терпеть не могу Беппию, даже сейчас, когда от него только память недобрая остается. Да и не расспрашивал я, что именно он с ней вытворял.
— Перестань, — сказал ему Кхолле Кхокк. — Убей сразу.
Он не верил своим глазам. Ни один куафер, даже Каспар, не в состоянии мучить зверя — так он считал, так его учили. У Кхолле были свои завихрения, иллюзии у него были. Но Каспар и не думал переставать. Он мучил перчатку, а та дико пищала, а он что-то там такое над ней вытворял и при этом на Кхолле поглядывал.
Тогда Кхолле Кхокк вырвал у него нож и одним махом отсек бедной зверушке голову. Голова откатилась. После этого Беппия и Кхолле Кхокк подрались и друг друга хорошо потрепали, потому что добрый наш Кхолле Кхокк великолепно умеет драться.
Они вернулись в лагерь по одному, и с тех пор вместе их уже не видел никто. После чего Каспар Беппия потерял последнего товарища, а Кхолле Кхокк заполучил первого в своей жизни врага.
Кхолле Кхокк не знал, как себя с врагами вести. Как только Каспар оказывался поблизости, Кхолле Кхокк уже не мог оторвать от него глаз, и челюсть его подрагивала. При этом выглядел так, будто он королева, которую фрейлины застали у замочной скважины. Каспар, тот, наоборот, чувствовал себя очень хорошо, потому что давно привык к ненависти и даже считал, что она, ненависть, — часть атмосферы, окружающей любого «настоящего мужчину». У него тоже были свои иллюзии. А теперь появилась еще одна радость — издеваться над Кхолле Кхокком, потому что тот эти издевательства переживал страшно, а ответить словно бы и стеснялся, черт его знает почему. А Каспар над ним даже и не издевался, а скорее подначивал, но и все-таки издевался, пожалуй, только осторожно, умно, не переходя грани, после которой Кхолле Кхокк не выдержал бы и вспылил, и устроил, например, драку, что, наверное, было не в интересах Каспара.
Этот парень, Беппия, — не перестаю на него удивляться. Я таких не встречал, хотя, казалось бы, кого только на свете не видел. Он каждый раз делал все, чтобы не только другим, но и себе плохо было. Он все время ходил на грани списания. Пусть он хоть трижды профессионал, не пойму, зачем он к нам пришел: мы не святые, конечно, но подонков среди нас мало, они с нами не уживаются. А этот — он словно гордился тем, что подонок! Он, по-моему, просто гадкий мальчишка, которого и дома, и на улице лупят, гадкий мальчишка, несмотря на свои двадцать семь лет. Он и к нашему Кхолле приставал так, словно вызывал всех нас: «В конце концов, отлупите же вы меня! Не видите разве, какой я гадкий мальчишка?»
Так продолжалось долго, до самой почти прочистки, пока однажды к нему не подошел Лимиччи и не сказал:
— Еще раз заденешь при мне малыша, ребра повыдергиваю.
Лимиччи хотел сказать это шепотом, чтобы Кхолле не слышал, но получился обычный рев. Каспар моментально сжался, как загнанный в угол кот-сис, встопорщил усики.
— Может, прямо сейчас и начнешь выдергивать?
— Могу и сейчас, — обиделся Лимиччи и выкинул Каспара за дверь. Тот пролетел добрых три метра и шлепнулся в вонючую галлинскую лужу (все лужи на Галлине были вонючие).
Лимиччи подошел к нему и спросил:
— Так начинать?
Каспар, вскочивший с земли моментально и моментально вставший в позицию, боя все же не принял. Он пробормотал невнятную угрозу и ушел, озираясь.
Когда Федер узнал об этом, то не стал разбираться, кто прав, кто виноват и кто первый начал, а просто вызвал к себе Каспара и при Лимиччи заявил, что это последний пробор, на котором Каспар имеет счастье показывать свои необыкновенные куаферские таланты, что хватит уже и что ему глубоко наплевать на рекомендации Центрального интеллектора, а то эти интеллекторы умничают уж больно, такого иногда нарекомендуют — не отмоешься.
А Каспар почесал свои бледные усики, глазками голубенькими похлопал и сказал, уходя:
— Опять пробовать. Надоело, честное слово!
Мы никто не понял этой фразы, и никто не спросил, что, собственно, она должна означать. Но вообще интересно: даже такой законченный подонок и тот со своими странностями.
Я и понятия не имею, удастся ли мне когда-нибудь досказать то, что я досказать собираюсь, да и нужно ли мне это вообще — досказывать. В рассказчики особые я до сих пор не метил, да и не вышел бы из меня рассказчик — начну про одно, оттуда на другое перескочу и все на месте стою. Я про Кхолле Кхокка рассказывал, думал, получится не больше как минуты на три, задерживаться на нем не хотел, а только собирался как пример привести: вот, мол, уж какой добряк и всепрощала этот наш Кхолле был, а ведь и то раскусил сразу дружка моего, тогда еще будущего, Симона дю-А. Он, еще когда мы в «Биохимии» длинным рядом сидели, сказал мне про нового математика, что с ним толкового пробора не выйдет, что хлопотно нам будет с дю-А. Что какой-то он ненадежный. И я согласился, с огромной готовностью согласился, поспешно и даже как бы угодливо: мол, ну и типчик этот дю-А. Но думаю, уже тогда засело во мне наше сходство. Я сразу забыл про грубость, с которой отбрил меня мой как бы близнец.
Он всех нас донимал, этот дю-А. Хотя бы начать с того, что держал нас на расстоянии, сторонился — вы, мол, одно, а я — совершенно противоположное. Он показал себя уже на первой фазе пробора, самой, пожалуй, хлопотной, когда все раздражены, когда все из рук вон, когда на каждом шагу неожиданные проблемы, которые не только не решаются (не всегда решаются — так точнее), но которые даже и решать ни у кого никакой охоты не возникает. Когда половина людей болтается практически без дела — «вживается», — а в действительности с утра до ночи на побегушках, на самой иногда грязной, подсобной работе; когда вторая половина — специалисты — загружены так, что уже и понимать перестают, чем заняты и что надо бы сделать в первую очередь — носятся по лагерю, ругаются, скандалят безбожно, клянутся поминутно, что уж на этот раз абсолютно точно ничего из пробора не выйдет, потому что такой бестолковщины, как на этот раз, никто, никогда, ни при каких обстоятельствах не встречал, что человечество вообще вымерло бы, встреться оно хоть раз с такой бестолковщиной — одним словом, когда начинается вселенская, то есть всеобщая, самая обычная, самая нормальная, и даже любимая кое-кем, проборная суматоха. Некоторые, я знаю, даже и нарочно немножечко играли в нее, даже когда и повода особенного не было, просто потому, что так принято.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});